Он вспоминал – то с волнением, то с грустью, то с улыбкой – прежние встречи… Как-то рассказал нам, как он играл с ней Паратова в «Бесприданнице» в Нижнем. Мария Николаевна поехала туда сыграть две-три роли, в том числе Ларису, по просьбе товарищей, а на роль Паратова пригласили Станиславского.
– Я решил, – рассказывал он, – раз я еду с знаменитостью, то я должен ей оказать какое-то внимание, и перед отъездом заказал не букет, а колесо. И с ним разлетелся в вагон. Как только поезд тронулся, я постучал к ней в купе (мы ехали рядом), предполагая, что после поднесения моего колоссального знака внимания я буду любезно приглашен и мы приятно проведем время в разговорах об искусстве… Дверь открывается. Навстречу поднимается Мария Николаевна. На ее лице недоумение… Она берет букет, удивленно-строго благодарит, но не приглашает войти. Я растерянно ретируюсь, дверь захлопывается… вот-то я был сконфужен! – И он заливался своим очаровательным смехом. – Теперь-то мне смешно вспомнить, но тогда не до смеху было. Я почувствовал, что что-то «не то» сделал…
Действительно, Мария Николаевна вообще не любила подношений, а особенно от товарищей.
– На другой день отправился на репетицию смущенный. Сперва робел и волновался, как мальчик… Но на репетиции она была совсем другая… Внимательная, ласковая. А уж на сцене, – когда играл в спектакле, – я все забыл, кроме того, что играю с ней.
(Об этом спектакле Станиславский упоминает в своей книге: «Незабываемый спектакль, в котором, казалось мне, я стал на минуту гениальным: и не удивительно – нельзя не заразиться талантом от Ермоловой, стоя рядом с ней на одних подмостках».)
После спектакля артисты давали ужин. Она совсем иначе, уже по-товарищески просто и приветливо обошлась с Константином Сергеевичем.
– Я извинился за вторжение с букетом, и мы подружились, – улыбаясь, докончил он.
Дружба эта и не проходила в течение всей жизни…
Помню, когда Константин Сергеевич вернулся из заграничной поездки, он очень скоро приехал к ней. В то время Мария Николаевна была в несколько затруднительном положении: дом, в котором она жила, был очень стар – построен еще в 1800 году и пережил Наполеона и 1812-й год. Он требовал капитального ремонта, на который не было средств, а отягощать правительство своими просьбами Мария Николаевна не хотела, считая, что для нее достаточно сделано. Станиславский подробно расспросил домашних, как обстоят дела, и предложил устроить для улажения дел Марии Николаевны спектакль для нее в Художественном театре.
Когда Маргарита Николаевна передала матери его предложение, Мария Николаевна очень взволновалась. Она, конечно, отказалась от этой идеи. Но сам факт его заботы так тронул ее, что эта сдержанная, редко дававшая выход волнению женщина вдруг заплакала какими-то радостными слезами и сказала:
– Можно жить, пока есть такие люди на свете.
Из артистов Художественного театра кроме Константина Сергеевича наиболее близкие отношения были у Марии Николаевны с Надеждой Сергеевной Бутовой. Это была женщина необыкновенного обаяния и значительности. Их с Марией Николаевной связывала настоящая духовная близость, основанная на общности взглядов, вкусов и настроений. Отношение Бутовой к Марии Николаевне можно понять из нескольких строк ее письма, в котором она вспоминает, как четырнадцать лет назад она впервые увидела Марию Николаевну, приехав в Москву из Саратова, где жила до этого (письмо написано в 1915 году).
«…Впервые я увидела вас в ваш юбилейный спектакль в «Орлеанской деве». Весь спектакль я простояла у барьера ложи на коленях (нас было там 12 человек). И это было знаком моего восторга душевного от того прекрасного, что лилось мне внутрь со сцены от вас…».
Отношение Марии Николаевны к Бутовой не менее ясно видно из небольших стихов, написанных ею также в 1915 году, во время войны, которую Мария Николаевна переживала необычайно тяжело.
«Белая одежда,
Светлая Надежда.
Дева – это ты.
Гений благодатный,
Цветик ароматный,
Символ чистоты.
В мире зло и беды,
В мире зло и кровь…
Но лишь там победа,
Где живет надежда,
Где живет любовь».
В этой главе я касалась отношений Марии Николаевны почти только с теми артистами, которых уже нет. Те, которые живут и здравствуют, я уверена, сами захотят поделиться своими воспоминаниями о том, как относилась Мария Николаевна к своим товарищам и к театру вообще, и, вероятно, все сойдутся в одном мнении: что лучшего, более благородного товарища, чем Ермолова, нельзя найти.
Литературные вкусы
Принято считать Ермолову представительницей «романтического направления» в искусстве, говорить о ее пристрастии к романтической драматургии и т. д. Но полностью ли выражает романтика эстетические вкусы Ермоловой? И не следует ли пересмотреть ее отношение к реализму и романтике?
Если мы проследим литературные вкусы Марии Николаевны, то увидим, что она была горячей сторонницей реализма. Слова «великий реалист» в ее устах были наибольшей похвалой писателю. Для нее критерием художественности служило соответствие жизненной правде. Если это соответствие было налицо, тогда ей было легко играть такое произведение, тогда для нее было наслаждением читать его. Но она требовала правды, а не правдоподобия. Ей претил «бытовизм», простое фотографирование действительности, «списывание с натуры», как она выражалась, а тем более смакование натуралистических подробностей, à la Арцыбашев. Она требовала от искусства полнокровного, идейно насыщенного реализма, взрывающего глубокие пласты социальной действительности. Отсюда ее любовь к Шекспиру, Пушкину, Островскому, Некрасову, Гоголю. Но реализм в ее понимании был неразрывно связан с романтикой. Она искала в искусстве гармонического сочетания этих двух начал, как сама сочетала в своем творчестве щепкинский реализм и мочаловскую романтику. Однако, ее романтика – это не та романтика, которая уводит от действительности, а та, которая поднимает эту действительность, которая показывает человека не только таким, каков он есть, но и таким, каким он может, каким он должен быть; романтика, как ее понимает Горький.
Читала Мария Николаевна очень много. Без книги ее в свободное время трудно было себе представить. В самые последние не только годы, но месяцы своей жизни она постоянно просила читать ей вслух любимые ею вещи.
Литературные вкусы ее были выражены очень ярко.
Из русских писателей выше всех для нее стоял Пушкин. Она ценила его как величайшего писателя своей родины и любила так, как можно любить самое дорогое, самое ценное в жизни. Она читала его в концертах, постоянно перечитывала дома, читала вслух. Больше всего ценила «Бориса Годунова» и ставила его наряду с шекспировскими трагедиями. Интересно, что в молодые годы не любила «Евгения Онегина»: ей была чужда вся картина помещичьей жизни, переживания героев и героинь казались ей мелкими. Только в зрелом возрасте она вполне оценила великую простоту и общечеловеческое значение этой поэмы.
Наряду с Пушкиным она любила Лермонтова, но ставила его ниже Пушкина. Многие из его стихотворений она читала и в концертах и дома, особенно ценила «Демона», «Беглеца»; холоднее относилась к «Мцыри», «Герою нашего времени» и «Маскараду». Больше любила лирику. Изумительно читала «Когда волнуется желтеющая нива», «Сосна», «Не пылит дорога…». Особняком стояло стихотворение «Смерть поэта», которое она всегда читала с глубочайшим волнением. Но видно было, что для нее Лермонтов – писатель, которого нельзя не любить, а Пушкин – писатель, без которого нельзя жить.
Огромную роль в ее душевном мире играл Некрасов. Как я уже говорила, любовь Некрасова к народу роднила ее с поэтом.
Мария Николаевна долго не была поклонницей Л. Н. Толстого. Мир аристократии был чужд ей; она долго не могла полюбить «Анну Каренину». Сам роман Анны мало трогал ее, Вронского она презирала, как вообще офицеров (не следует забывать, что в то время интеллигенция относилась к военным отрицательно, как к защитникам ненавистного самодержавного строя), Левин казался ей неестественным, скучным, почти смешным, Кити – ничтожной, Долли – только глупой… Любопытно, что в данном случае мнение Марии Николаевны перекликается с мнением самого Л. Н. Толстого: в воспоминаниях его сына Ильи Львовича приводятся отзывы Толстого о собственной вещи. В письме к Страхову: «Удивляюсь, что такое обыкновенное и ничтожное произведение нравится…» В письме к Фету: «Берусь за скучную, пошлую «Анну Каренину». – Что тут трудного написать, как офицер полюбил барыню? Ничего нет в этом трудного, а главное ничего хорошего. Гадко и бесполезно».
Мария Николаевна с годами отказалась от молодого ригоризма и переменила свой взгляд на это произведение, так, между прочим, в одном из писем к дочери она пишет ей:
«…Напрасно ты зачитываешься Достоевским: найди что-нибудь другое, перечитывай лучше Толстого, Гоголя, конечно, не теперешнего Толстого, а «Анну Каренину», «Войну и мир» – наверно плохо помнишь».
Даже при чтении «Войны и мира» иногда морщилось ее лицо: быт Ростовых не трогал ее, княжну Марью она определенно не любила и называла «лампадным маслом». Но этому роману она отдавала должное. Производили на нее сильное впечатление сцены войны, да еще тип Пьера Безухова был ей близок с начала и до конца. В зрелых годах она «переоценила ценности», и Толстой стал ей ближе.
К Достоевскому у нее было двоякое отношение: она признавала его гениальным, но долгие годы ей было мучительно его читать. Ее отталкивало то, что Достоевский, заставляя своих героев страдать, не дает им никакого выхода, это никак не вязалось с требованиями, которые Мария Николаевна предъявляла к искусству. Это не мешало ей замечательно играть Настасью Филипповну в «Идиоте», хотя и не по своему выбору. В позднейшие годы, когда ее субъективное отношение к произведениям стало сменяться более объективным, она с большим интересом перечитывала «Карамазовых» и «Преступление и наказание».