тают чужие мироздания, разверзаются бездны бездн, проступают контуры звездных спиралей, арки радуг, острые зарницы сверхновых. И слеза его, та самая, цена, которой, по Достоевскому, по меньшей мере мировая гармония, взлетает над океаном печали каплей соленой воды, где каждая молекула похожа на астральный персик, к которому прикреплены два астральных же абрикоса… последняя модель взирания перед нами! Тот персик, что в центре триады — есть атом кислорода, а два маленьких молодых и неспелых абрикоса по бокам — два атома водорода. И вот что поразительно! Подсобно феерическому сказочному волчку звездочета молекула вращается вокруг оси с фантастической скоростью; за одну секунду бытия она совершает множество миллионов оборотов. Так она стоит! стоит на одном месте… Но спрашивается, где же здесь опять человек? где контуры человеческого? где человеческая мерка? если все — абсолютно все — сводимо к бездонной точке? Вынесем, из уважения к ней, точку в начало красной строки:
•
Здесь в чернеющем чреве точки из глубины вечного ничто стартует к нашим глазам, двигаясь от бездны сокрытого в близость присутствия, дар бытия. Спрашивая, наивно и прямо, что здесь человеческого? с тайным страхом подозревая, что здесь человеческого ничего нет, а есть только божественное, мы снова ищем человека. Настаиваем на своем поиске! И что отвечает бездонная точка? Вслушиваясь в ее молчание, проникаясь ее глубиной, мы внимаем тому, что точка есть след касания. В данном случае — есть след касания сущего. Но что чего здесь коснулось? Чем может быть то белое пространство страницы, которого коснулось сущее? Оно может быть только тем, что есть ничто, только ничто противопоставлено сущему всем порядком вещей, и следовательно, в точке касания сущее накладывается на ничто, оно имеет своей подкладкой ничто, как черная точка имеет подкладкой ничтожную часть белого бумажного листа. В точке касания налицо ничто и прикосновение к нему сущего. Без касания ничто неуязвимо в своем отсутствии, касание ловит и схватывает его существованием. Тем самым ничто открывается в бытие, оно тем самым впускается в бытие для бытия но указующему касанию сущего. Только через касание ничто обретает местоположение в бытии. Вглядываясь дальше, мы видим, что подкладкой листа, наличием ничто касанию сущего положен ясный предел. Предел выступания. Нечто решительно останавливает его прибытие ответным наличием самого себя, предъявлением своего местонахождения. Без предела выступание сущего ушло бы в бездну абсурдного. Тем самым предельное, становясь горизонтом сущего, одновременно еще есть и граница воспринимания дара касания. Видимо, где-то здесь и находится местоположение человека — между протягивающим выступанием сущего и ответным обнаружением ничто. Итак, в роковой точке мира выступающее начало сущего дотягивается даром давания до ничто и таким образом приговаривает его к бытию. В чем суть этого приговора? В том, что за пределами касании никакого другого ничто уже не остается, оно все здесь без остатка наличествует в бытии. Но природа того, как наличествует ничто в бытии, есть род присутствия. Касанием ничто не уничтожается, а только лишь приговаривается к существованию. Что значит приговаривается? А то, что в приговоре присутствует то, что стало объектом приговора, то есть ничто сохраняется, сущее лишь очерчивает его предел горизонтом событий, чеканной чертой бытия, оставляя тот сосущий пробел, просвет или цезуру ничтойного, который только своим существованием и может положить предел сущему. В роковой точке белеет изнанка листа, в черноте черного — точка света. Важно отметить извечное наличие пробела. Без пробела ничто никакое что невозможно. В центре мира поставлена пустота, к которой кольцующим даром давания льнет сущее. Так доверчиво малютки ооциты окружают ту полость, которая становится человеком. Итак, касание есть не простое насильное прикосновение сущего к ничто, не след для бытия, а окружение ничто, обрамление и тем самым оформление его ничтойности в нечто, в то, что есть, в что-то. Смысл такого касания в том, что здесь ничто лишается атрибутов отсутствия и впадает в состояние пустоты и тем самым возможностью впустить в себя бытие, возможностью обрести содержание. Так суть кувшина не глина, не стенки сосуда, не плоть, а та вместительная пустота, которую гончар окружает, схватывает; ловит контуром глины. Этот решающий жест касающего очерчивания пронизывает буквально все бытие сущего: так клетка очерчена мембраной, земля — горизонтом, события — горизонтом событий, так чаша, вырезая жидкое, осуждает воду к настоящему моменту, так человек неотступно ограничен свободой… Так мы наконец пришли к человеку. Человек есть единственное из начал бытия, что так стоит внутри прибоя и прихода сущего, которое явно обращено к нему, что он один становится восприемником этого дара. Если бы человек постоянно не воспринимал касание дара, если бы человека не достигало то дотягивание и простирание сущего, то раз этот дар не был бы получен и воспринят, то не только бытие осталось бы потаенным, не только ничто осталось за чертою присутствия, но и человек остался бы вне сферы дающего и, следовательно, не был бы человеком, как подчеркивает Хайдеггер, мысль которого есть изнанка нашего разговора, но изнанка со-мысли, а не цитаций.
И последнее! Еще одну минуту терпения, бессонный читатель.
Но спрашивается, что делает человека способным к восприятию дара? Что позволяет ему быть ‘восприемником? Человека делает восприемником бытия то, что в створе касания он являет собой единственное, что свободно и способно отступить от приступа касания и тем самым, впуская в себя, обнаружить себя в бытии сущего и обнаружить себя ответным касанием. В этом касании именно он отличает ничто от того, что ничто очерчивает. И потому суть человека в этом прочтении есть мера различивания одного от другого, глубина очерчивания предмета. Если все остальное из мира вещей льнет к бытию без малейшего зазора, как камень к горе, как цветок к стеблю, как птица к царству пернатых, то человек есть единственный, кто — отпрянув от прилива бытия — может оглянуться в щели зазора и, отступая ступенями огляда, озираясь внутри собственного существования, увидеть край выступания сущего во всем многообразии мира и назвать ту или иную вещь тем или иным словом. Воспринимая дар касания, человек останавливает беспредельность сущего, очерчивая и обрамляя безымянное. Тем самым названное призывается к ответу, а то, что не названо, получает отсрочку от призыва и таится в сокрытом… Так что же такое в конце концов есть человек? Ответ выслушивается такой — человек есть оживленное одушевленное оглашенное артикулированным звуком и призванное Словом к бытию ничто. Мы есть ничто, которому отказано в отсутствии. Каждый из нас однажды и безусловно был, а точнее, пребывал в состоянии ничто перед угрозой несокрушимого касания, каждый из нас являл собой то самое ничто, которое изнанкой света противопоставлено свету, то ничто, которое Платон определяет как чистую возможность, Плотин — как зло и одновременно недостаток бытия, а Хайдеггер — как ничто из сущего. Человек и есть частица или одна из градаций возможного. Человек и есть одушевление ничто, оторванное от матрицы ничтойного и брошенное в бытие силой несокрушимого призыва, дотягиванием непобедимого оклика и гнетом неотвратимого касания. В нем ничто озирается на окрестности бытия. Вот почему такой трагизм в его существовании, почему такая борьба, ведь ничто изначально из порядка вещей стремится отпасть от призыва и окрика в состояние первоначального отсутствия. Каждую секунду бытия ничто ниспадает от касания; смерть одна из фаз этого вечного бегства из жизни. Это одна сторона медали. С другой стороны, будучи однажды застигнуто и окликнуто, оглашенное ничто в человеке являет собой еще и род пробела в бытии. Человек — род той пустоты, которая обладает желанием жить, желанием снова и снова впускать и вмещать в себя бытие, допускать край сущего в близость касания, В форме желающей пустоты кувшина матки цезуры паузы и существует человек как возможность и как свобода от плоти ли, глины ли или события. Например, будучи абсолютно зависимым от телесного, которое ответствует человеку тотальной независимостью клеточных процессов или скоростью кислородного обмена, человек как тело, двигаясь из глубин детерминированного, достигает наконец человеческого, выходя на абсолютный горизонт свободы. Человек не льнет намертво и беззвучно к вещам и событиям, не мерещится себе подобно зверю, птице или пчеле, нет; больше того, в торжестве свободного отступа от края сущего он может расхохотаться. Смех, как и свобода, тоже род отпрянувшего отступа. Итак, через человека в бытие страстно вторгается извечное ничто, и через него же в ничто льется приступ за приступом неотвратимость касания и оглашение сущего. Со стороны сущего человек есть бесконечная артикуляция бытия, которое в себе и для себя осуждает вещи к пени и ответу. Вот почему, существуя как исток озвучивающего различания вещей, сам человек немедленно тут же и весь без остатка подпадает под власть отличания одного от другого и намертво схватывается различием. Так он есть не только добыча свободы, но еще и добыча пола; половое начало в человеке становится вочеловеченным эхом касания сущего, каким оно, дотягиваясь до ничто, снова и снова делит его на части, призывая к бытию и оглашая одну часть перед другой. Разделение зла и добра покоится не в сфере морали, а сущностится в касании дара к его восприемнику. Пол — всего лишь событие, которое делает ничто уязвимым, это деление первоначала на «небо и землю», и в нем нет ничего от человека — только от сущего. Так вот, фокусируя и удерживая в себе пол как способность к очерчиванию и различению одного от другого, человек, только разнясь — отличаясь — отчеркиваясь, может оставаться меркой того, что не разнится, не отличается и не очерчивается, то есть — меркой ничто. Но здесь нет гармонии, наоборот — пол одно из самых трагических начал проблем человеческого, он есть та отправная точка, от которой он проблемно впускается в бытие для нужд сущего судить