Эрон — страница 55 из 61

олубым — в тон самолетной полоске — зигзагом реки посередине. Сомнений не оставалось — Москва! А вот и Кремль с высоты птичьего полета. Золотые шлемы православных соборов. Резиденция русского мишки Горби. Красные детские флажки, натыканные то здесь, то там по макушкам кирпично-багрового торта. А вот и известная веем Красная площадь, вся в карапузиках вокруг черной Каабы — советской святыни с мумией пророка! Но пора, пора зачеркивать — голубым по красному — державу, и ровно в 18 часов 45 минут Руст умело совершает посадку на краю Красной площади, там, где она плавно сходит к набережной. Целых полчаса он раздавал автографы счастливым москвичам, фотографировался с девушками на фоне фюзеляжа «Сесны-172 П», говорил туристу, случайному немцу Гюнтеру Райхелю, что полет совершил шутки ради, а уже летели звезды с маршальских погон, уже цепляли холодные пальцы лидера тугие поросячьи ухи министров, уже стеной града набегали аресты, лишение званий, наград, кресел и членства в правящей партии… уже летела к Матиасу — пересмешнику щеглу щеголю щенку легкая паническая белая «Волга» с кислыми малыми. Никто еще не понимал, что на тело красной державы возлагается крест из белых гвоздик и красных тюльпанов. Что ждет нас и что ждет Матиаса? Матиаса — полупустая Лефортовская тюрьма с ковровыми дорожками в тюремных коридорах с камерами, где дверь обита уютным дерматином. Ждет диетическое меню, услужливость надзирателей и поваров — первым запрещено тыкать, вторые обязаны перебирать лапками крупу перед тем, как варить кашку для зеков; ждут — тишина, прогулки, библиотека, где найдутся книги и на немецком, наконец, — пирожные с цукатами, которые будет выпекать лично для Руста сама жена германского посла… а нас? Нас караулит год тысячелетия крещения Руси — 1988; год великого противостояния Марса; реабилитация двух бесов-товарищей Рыкова и Бухарина; караулит — мягкая зима и жаркая осень, визит группы «Юрай Хип» с опозданием на двадцать лет от первой любви; стерегут пожилые армянки, живьем брошенные в костер на вокзальной площади Сумгаита; старт «Фобоса»… что еще?., в июле, после обильных дождей и неистовой, как умерший Дали, далинианской песчаной бури, с правого плеча Большого египетского сфинкса падают два обломка весом в 200 и 300 килограммов. Сфинкс на миг просыпается от вечности и видит закат хиппи на самом краю света, на краю Канарского архипелага в Атлантике; фараон видит последние костры волосатых мужчин, пещеры, почти лунный ландшафт Канаров. Их осталось всего три тысячи, тех, кто когда-то ошеломил мир пропагандой любви, цветов и ЛСД, Пена великой волны, которая поседела, кончилась пшиком, дымком марихуаны, голизной вялых сисек и сединой бритых голов. Хиппи, ау!

Фрактальный побег бытия постепенно темнеет и сворачивается в исходную точку.

Глубь нуля

Самый впечатляющий опыт изучения глубин точки, изучения бездонного бессмертия памяти случился как раз в том финальном романном 1988 году. Сенсационный опыт Жана Бенвенисту в журнале «Нейчур» назывался так: «Дегрануляция человеческих базофилов, вызванная сильно разбавленной сывороткой против иммуноглобулина Е.» Сильно разбавленной — не то слово! Судите сами: постепенно разбавляя исходный объем сыворотки, Бенвенисту довел степень ее разбавленности до кошмарной величины в — 10120!!! По идее, после такого разбавления водой от той сыворотки не должно остаться и следа — представьте себе каплю яда, размешанную в воде сразу всех пяти океанов планеты. И что же? Введенные в раствор базофилы реагировали на след от следа тех следов от той разбавленной когда-то капли! для них весь земной океан был сплошной отравой: яд не исчезал, не растворялся… следовательно, память материи неистребима, следовательно, все и вся будет запомнено.

Что же такое есть сам человек, если не подобная капля яда в океанском расплаве фрактальной короны, если не составная фрактального сущего? Вопрос задан. Удастся ли услышать ответ?

Если край выступания сущего — это уста полагания, то край отступа бытия — сгиб со-бытия — есть слух вслушивающегося. Только чутко вслушиваясь в абсолютное молчание сокрытого, только насторожив слух, можно дать вещи собой сказать о себе, можно услышать, как с ландшафта незримого сдувается в сторону человека фонетическая мантия вещности. Повторим и напомним — человек зарождается именно как розовое нежное ушко в глубине материнского лона; прилепившись к краю ночных уст, зародыш, свернутый ушком, вслушивается в зеницу мысли, в то, что есть свет. Вслушивается и растет. Ухо слышит только потому, что само не может произвести ни одного звука, ни единого слова. Первым собственным звуком — плача — слух вступает в мир ртом ребенка. Вся жизнь отныне есть возвращение того озвученного молчания, что было услышано в утробе. Если сущее абсолютно, то бытие священно-вульгарно. Если на краю бытия чувство различает самоубийственный выстрел героя в себя, да так, что красным крапом обрызганы стены, если подиум времени украшает французское чудо из овечьей кишки, то в сущем — во всей своей бездонности — свернута и отражена сама идея отказа от продлевания дара. Таков закон фрактальной симметрии. Так и сейчас, пока перу дано прикасаться к бумаге, пока буквы машинки впиваются в лист — там, в глубине сокрытого, спрятана судьба ежеминутного простирания, и она все время колеблется вокруг одной единственной сверхдилеммы: отвернуться от бытия и тем самым отказать всему существовать или продолжать длиться, делиться трагизмом дара существовать в окружении Ничто. Черта конца света рассекает надвое любую из набегающих секунд, страшный суд стоит не в конце времени, а — в самом начале начал, суд это именно то, с чего началось и чем кормится бытие. Оно есть пока подсудно. Черта итога вибрирует — не словом, но звуком мысли — в каждой порции жизни и потому помысленное Можно услышать как Слово. Мир колеблется. Он гаснет и снова, и снова вспыхивает в приливе стробоскопических вспышек гнева и желания. Словом, мир мерцает.

Пользуясь тем, что звук все еще низвергается в чашу романа, мы пытаемся почерком слышать оклики сущего. И так, настаивая на своем перед откосом отчаяния, не прячась, на ветру фонетической мантии, что слетает с ландшафта незримого, мы слышим следующее позволение отклика: — отдельный человек это отдельно взятая капля фрактальной короны, микроскопический всплеск на текучей семантике того, что можно увидеть как поверхность Великой Восьмерки Бенуа Мандельброта… всплеск, бульк и ничего больше. Но и не меньше. Он образуется от падения слова на край фрактальной короны, порождая звук проявления судьбы, звук голоса, звук отклика, звук человеческого предъявления себя яви открытого, звук определенной высоты и сонорной окраски. Это сродни тому, как от падения шарика разбрызгиваются капли в стробоскопических опытах Гарольда Эджертона… в пределах нескольких сотых долей секунды моментальные фотографии Эджертона фиксируют профили поведения той или иной капли. Над миской с жидкостью помещалось часовое стекло с шариком — так Эджертоном пародировался Господь в час создания мира — стеклышко укреплялось на горизонтальном стержне с пружинкой. Задача — отбросить пластинку вбок в тот самый момент, когда включается ток… в общем, так достигалась синхронность падения шарика в жидкость с работой фотоаппарата.

Всплески никогда не повторяли друг друга.

Так, если в воду падал гладкий шарик из камня диаметром около трех сантиметров, то всплеск — а значит и звук, а значит и предъявление судьбы — получался очень слабым. Сфероид натягивал на себя воду, как жидкий чехол, и гасил колебания воды. Шарик меньшего диаметра, но с шероховатой цепляющей поверхностью производил совершенно иной эффект. Фазы и пассы такой вот, сонорной, судьбы изумляли разнообразием реакции: почувствовав первое прикосновение, жидкость стремилась сначала уйти от шарика, образуя вокруг падающего тела корзиночный всплеск в виде зубцов водной короны. Еще один миг — зубцы короны сливаются между собой, она утолщается, и неожиданно из глубины вырывается с поразительной скоростью изящная струйка… Наверное, таким вот было звучание судьбы Платона, идеализм которого был так устойчив. А вот если перед падением в бездну рождения тот же сонорный шарик достигал большей высоты звучания, то вместо струйки на поверхности воды стенки кратера смыкались в пузырек изумительной красоты — это и о твоей сонорной судьбе, бессонный читатель! — блеснув радужной круглотой, пузырек трагично и музыкально лопался… наверное, таким трагично-прекрасным было звучание божественной капли Анаксимандра: откуда вещи берут свое происхождение, туда они и должны сойти по мере необходимости…

Это только два примера причуд падения из тысячи капельных профилей. У каждой причуды своя жизнь.

Сонорный шарик мало похож на металлические градины из опытов Эджертона. Сонорный шарик — это акустическая сфера, которой окликается человек перед лицом сущего. Он ни гладок и ни шероховат, ни тяжел и ни легок. Он феноменален. Он одновременно лабиринт звучаний и резонансов и в то же время схвачен молчанием; капля, очерченная линией горизонта! Звук рождается только вместе с согласным всплеском фрактальной короны: гул пчел, пустота пещеры, звуки бегущей по склону воды, щелк поющей птицы или звук неизвестного звука — все это звучание отклика в ответ на страстный призыв быть. Этот отклик погружается в плоть бытия, как живчик в материнскую протоплазму, как слово в семантическую тавтологическую мантию смысла. Так проясняется звуковой помысел рождения, проясняется до ясности ответа; его суть в том, чтобы, очерчивая линией жизни, озвучивать красноречивое, дающее молчание сущего. В плеске касания — косточка дара, обрастает звучащим древом смысла, как зародыш обрастает плотью, в звуке дара имя обрастает судьбой, судьбой ответа. Высказывание — как звучание — связано с сущностью вещей, их тоном, и оно позволяет человеку — по тону — увидеть и оценить эту сущность. Словом, в падениях зерен на сонорную пашню, молчание сущего судящим звуком свыше высвечивает событие — акустику человека — из сонма беззвучных бессудных вещей, которые потому нельзя расслышать, то есть понять, что они неподсудны. Всплески, струйки, воздушные ямки, воздушные столбики, пузырьки, короны и корзины фрактальной фонетической мантии отвечают на безмолвный бесстрастный безгласный безличный град сущего страстным рыдающим звуком многомиллиардного хора существ или вещей, ибо они творят морально