я ученикам.
Но несмотря на приближающуюся старость и трагические события на ее родине, она была счастлива. Счастье психоанализа представляет ключевую тему ее книги «Благодарность Фрейду»63. Никакие другие отношения, писала она, не приближаются по своему качеству к отношениям аналитика и пациента; ничто другое не дает столь глубокого понимания человечности и не утверждает достоинство человека. Фрейд высоко оценивал эту книгу, хотя и не смог добиться того, чтобы Лу сменила ее название на безличное: «Благодарность психоанализу».
Последние годы жизни Лу прошли в уединении. Элизабет Ферстер-Ницше, не забывавшая ее до смерти, натравливала на нее нацистов, обвиняя ее в извращении идей Ницше и еще в том, что она якобы «финская еврейка». В обстановке того варварского культа, который нацисты сделали из Ницше, и их ненависти к психоанализу, который они именовали еврейской наукой, это могло быть опасным. Лу не выезжала из Геттингена. Кажется, она старалась не замечать, как страшно менялась на ее глазах Европа. Коллега, посетивший ее на пороге ее семидесятилетия, рассказывал, что она «тихо вела в Геттингене свою практику и жила загадочной жизнью Сивиллы нашего интеллектуального мира»64. До последнего часа она была окружена друзьями, которые одновременно были ее пациентами, учениками и поклонниками.
Она умерла 5 февраля 1937 года. Последними ее словами были: «На самом деле всю свою жизнь я работала и только работала. Зачем?»
Глава IIРусская культура модерна между Эдипом и Дионисом
Наука обыденной жизни
Кончался девятнадцатый век, начинался двадцатый. Элементарные представления человека о любви и смерти, о реальности и душе переставали действовать автоматически, когда менялись глубинные основы жизни. Традиционные регуляторы обыденного существования – религия, мораль, право – более не справлялись со своими функциями. Пришло время практических приложений гуманитарных наук, которые пытались взять на себя роль недостающих норм и механизмов регуляции жизни. Социология и экономика, политэкономия и социальная психология, психотерапия и психоанализ, педагогика и евгеника – самые разнообразные области прикладной науки получали легитимность, которую в старой культуре имели только идеи, освященные тысячелетиями.
В такое время естественные и очевидные проявления человека начинают казаться мнимыми и вторичными, скрывающими за собой более глубокую реальность, которая одна имеет подлинное значение. Отсюда главной задачей представляется разгадка этой реальности, которая скрывается за обыденной жизнью и которая неведома обычному человеку; но именно от постижения этой реальности зависит его счастье и здоровье.
Характер второй реальности, механизм ее влияния на обыденную жизнь и способы ее обнаружения разными мыслителями виделись по-разному; но сама идея второй реальности и ее скрытого присутствия в человеческих делах содержалась во всех великих или просто популярных духовных системах начала века. «Слишком много есть в каждом из нас Неизвестных, играющих сил», – писал Александр Блок в 1913 году. Человечество овладеет ими. «А пока – в неизвестном живем…»
Обыденная жизнь всегда кажется проблематичной маргинальным группам, но в начале двадцатого века эти сомнения стали определять атмосферу целых обществ. Творческий импульс к расшифровке иной реальности с целью улучшения обыденной жизни объединял усилия таких разных людей, как Фрейд и Хайдеггер, Вячеслав Иванов и Рудольф Штейнер. Они ни в чем не согласились бы между собой, кроме как в оценке самого значения этой проблемы, в признании острой и срочной необходимости нового обоснования обыденной жизни, которую нужно изменить в корне.
Век модерна начинался по-разному в разных странах и в разных областях жизни. Но если искать первого и главного его выразителя, то им, несомненно, был Ницше. По крайней мере, так было в России. «Ницше – настоящий бог молодежи того десятилетия», – писал Александр Бенуа. «В эту зиму все читали „Так говорил Заратустра“», – вспоминала Л. Д. Менделеева-Блок в 1901 году. «Фридрих Ницше, ниспровергатель кумиров, стоит в дверях нового века», – писал другой свидетель эпохи. «Недавние тоскливые декаденты превращаются в ницшеанцев, анархистов, революционеров духа. Мыслителям и деятелям модерна приходилось работать в тени Ницше, замечали они это или нет. Именно Ницше раньше и острее других сформулировал новую для человечества и отныне главную для него проблему – проблему обоснования обыденной жизни.
Ницше же наметил и главное направление в поисках ответа: человеком движет то в нем, чего он не может осознать, и это больше и сильнее его. Индивидуальное или коллективное бессознательное занимает в новом мире место старого Бога. Только сверхчеловек может овладеть этой сверхстихией.
Но недостаточно придумать сверхчеловека, его надо создать. Создать нового человека, переделав природу людей живущих. Философия, социология и психология модерна становятся областями практической деятельности, стремящимися непосредственно влиять на жизнь человека. Именно на этой основе возникают новые социальные теории, воплощающиеся в революциях, и новое искусство – искусство жизни. На этой же общей культурной основе, преодолевая ее, формировался психоанализ.
«Психология есть путь ко всем основным проблемам», – писал Ницше. Русская традиция, славящаяся своей «психологичностью», издавна была склонна подозревать «психологию» в подобного рода излишних притязаниях. Еще Пушкин вложил убийственную насмешку «Я психолог. О, вот наука…» в монолог не чей-нибудь, а Мефистофеля. Достоевский писал: «Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист», а его герой Ставрогин прямо говорил: «…не люблю шпионов и психологов!» Бахтин повторял от себя: «…психолог как шпион» – и говорил о Достоевском, что тот видел в психологии лишь «унижающее человека овеществление его души». Пастернак в «Детстве Люверс», приступая к описанию первых менструаций своей героини, говорит о психологии как о самом ярком, самом развлекающем из всех человеческих предрассудков, имеющих природное свое предназначение в том, чтобы отвлекать людей от жизни, которая делает свое дело сама по себе. Вячеслав Иванов впервые, кажется, в большой русской литературе свободно и охотно оперировавший психологическими терминами, видел в пушкинской фразе предсказание известных ему «новейших заслуг» психологии, этой «двусмысленной и опасной дисциплины», перед Мефистофелем, ее «дальновидным ценителем».
По Василию Розанову, русским свойственна не психология, а именно психологичность – естественное качество, а не рефлексия о нем; это очевидно, как явление природы, и не требует обоснований: «Мало солнышка – вот все объяснение русской истории. Да долгие ноченьки. Вот объяснение русской психологичности». Розанов пишет «психологичность» курсивом и дает определение понятию: «ввинченность мысли в душу человеческую». Это и есть основной его предмет. Он не хотел бы влиять ни на образ мыслей, который ему безразличен, ни на убеждения, которые, признается он, сам менял как перчатки. «Мое влияние было бы в расширении души… Чтобы душа была нежнее, чтобы у нее было больше ухо, больше ноздри».
Человек – пластичный материал, годный для творчества; в нем нет натуральных качеств, он весь погружен в культуру и формируется целенаправленными влияниями среды, общества и науки. По мере разочарования в возможностях улучшения жизни на этом пути взгляды сосредоточивались на детях; с ними, не испорченными косной жизнью и доступными новым методам, можно все начать сначала. «Наука о детях» в ее философских и прикладных, мифологизированных и наукообразных вариантах, «педагогика» как идеология и социальная техника становится в центр устремлений эпохи. Своего расцвета она достигнет гораздо позже, на пике преобразующего энтузиазма советского времени (см. гл. VIII). Но закладывались эти идеи очень рано, среди совсем иных людей и обстоятельств. «Дети – эти несуразные воли и полусознательные пассивности, дети – наши гротески, и они же – эскизы задуманных наших творений, – вот мир, в котором как-то особенно весело болтать и петь нашему модернизму», – писал в 1909 году Иннокентий Анненский.
Люди лунного света
Насколько испещрены тексты русского модерна явными или скрытыми цитатами из Ницше, настолько же бесполезно искать ссылки на Фрейда у таких властителей дум 10-х годов, как Вячеслав Иванов, Василий Розанов или Андрей Белый. Теоретики и творцы Серебряного века отвечали на многие из вопросов, которые ставил Фрейд, но отвечали иначе.
Русские писатели, поэты и философы начала века выявили лишь одну из граней универсальной идеи модерна. Для них важнее всего было само различение разных уровней существования – очевидного и подлинного, сознательного и бессознательного, тривиального и глубинного. Название, которое они дали своему движению, отражало основную идею этого различения: символизм. Это не был оформленный художественный метод или философская система; участники движения любили говорить, что это скорее особый образ жизни. Создавая свои мифы – о Софии у Владимира Соловьева, о Дионисе у Вячеслава Иванова, о Прекрасной даме у Блока, о недотыкомке у Сологуба, – символисты раскрывали иную реальность, стоящую за пошлыми формами знакомого бытия. Эти намерения не так уж далеки от стратегических целей Фрейда и особенно Юнга. В них, правда, полностью отсутствовала та конструктивность, которая направлялась неведомой русским писателям, но изначально важной, поставленной для европейских психоаналитиков задачей по десять часов в день работать с символами, порождаемыми чужим сознанием.
Символисты и аналитики разделяли общий интерес эпохи к проблемам пола. Современный исследователь Вячеслава Иванова прямо формулирует, что тот сексуализировал Ницше. То же самое говорил о Мережковском Бердяев: у него, «как и у многих русских того времени, ницшеанство связывалось с половым организмом». Даже богословие отца Павла Флоренского было, по характеристике Бердяева, эротическим, и «платоновские идеи приобретали у него почти сексуальный характер».