Эрос невозможного. История психоанализа в России — страница 20 из 98

Пути Фрейда и Шестова пересеклись еще раз. В 1930 году Шестов просил Томаса Манна представить Бунина на Нобелевскую премию. Манн отвечал Шестову, что как он ни хотел видеть лауреатом Бунина, он видит достойного кандидата в Фрейде, «чьи изыскания оказали столь глубокое влияние на науку о психике и на литературу». Иван Бунин получил эту премию чуть позже, в 1933 году; Фрейд ее никогда не удостоился.

Шестов, которого знали и ценили Бубер и Хайдеггер, Бердяев и Бунин, Бергсон и Леви-Брюль, находил с Эйтингоном взаимопонимание, которое оказалось возможным, несмотря на глубокое различие профессиональных интересов, политических взглядов и стилей жизни. Он не раз обращался к нему за помощью материального порядка и, по-видимому, за медицинскими консультациями. Их дружба продолжалась 15 лет. После смерти друга Эйтингон писал по-русски его семье: «В моей жизни очень мало людей имели то значение и занимали то место, что ему принадлежало. Мне казалось, что я понимал, чему он нас учил и куда он нас звал, и любил я его за бесконечную доброту и за эту тихую красоту того воплощения человечности, которым он являлся».

…но место оказалось занято

Подведем итоги. Психоанализ был хорошо известен в России начала века, и у него были влиятельные сторонники как в медицине (см. гл. IV), так и в широкой культурно-художественной среде. И вместе с тем его влияние было весьма ограниченно. К примеру, на состоявшихся в конце 1913 – начале 1914 года Всероссийском съезде по экспериментальной педагогике и 1-м Российском съезде по вопросам народного образования (там была врачебно-педагогическая секция) не было ни одного доклада, как-либо связанного с психоанализом. До выбора Ивана Ильина своим председателем в 1921 году не признавало психоанализа и авторитетное Московское психологическое общество, издававшее свой знаменитый журнал «Вопросы философии и психологии», в течение 20 с лишним лет объединявший русскую гуманитарную мысль.

На это был, конечно, ряд причин, но одна из них кажется важней других. Русский символизм пытался выполнять приблизительно те же роли, те же социально-культурные и психологические функции, которые в немецко- и англоязычных странах примерно в те же годы стал выполнять психоанализ. Хорошо или плохо выполнял их символизм и насколько широко распространялось его влияние – другой вопрос.

По словам Блока, между русским и французским символизмом общим было только их греческое название. Русский символизм был движением, которое выходило за рамки литературы и было «неразрывно связано с вопросами религии, философии и общественности». Множеством интеллектуальных и биографических нитей он был связан и с религиозной философией эпохи ее расцвета в России, и с современной ему ожесточенной политической борьбой, и с практическими поисками нового стиля и смысла жизни. Как писал Ходасевич, «символизм не хотел быть только художественной школой, литературным течением. Все время он порывался стать жизненно-творческим методом, и в том была его глубочайшая, быть может, невоплотимая правда». По мнению этого авторитетного свидетеля, именно у символистов «связь жизни и творчества так сильна, так неразрывна, как, может быть, это было лишь у немногих раньше, ни у кого – после них». Эту «сеть не распутаешь, пока, кроме книг, не прочтешь самих жизней». «История символистов превратилась в историю разбитых жизней… Часть творческой энергии… воплощалась в писаниях, а часть недовоплощалась, утекала в жизнь, как утекает электричество при недостаточной изоляции».

Многие из этих наблюдений применимы также и к психоанализу. Оба движения в равной мере не ограничивались сферой слова и формировали особый образ жизни, почти невербализуемую общую атмосферу. Слова Ходасевича о символизме как «жизненно-творческом методе» мог бы сказать о своем деле и психоаналитик, – равно как и то, что «тот, кто дышал этим воздухом символизма, навсегда уже чем-то отмечен».

Устремления символистов совпадали с устремлениями и методами психоаналитиков и еще в нескольких важных моментах. Оба эти интеллектуальные движения пытались описать невыразимое, осознать бессознательное. В них обоих преобладала интуиция второй реальности, находящейся внутри человека и глубоко отличной от того, что знает здравый смысл. Сторонники обоих движений верили в то, что осознание или описание этой реальности обладает силой изменять реальную жизнь. Рассматриваемые как формы жизни, оба движения содержали в себе способы воздействия на индивидуальную человеческую личность, причем эти способы в обоих случаях сосредоточивались на эмоционально насыщенных межличностных отношениях. Рассматриваемые как интеллектуальные течения, оба движения были семиотическими по преимуществу. Оба они функционировали в сфере языка и оба пытались выйти за его пределы, веря, что решающее значение в человеческих делах имеет иная, внеязыковая реальность. Оба движения содержали в себе рафинированные методы интерпретации, соотнесения значений и знаков, переживаний и символов, снов и слов. Рассматриваемые как картины мира, оба движения пытались дать ответ на ряд сходных вопросов: из чего состоит и что делает «внутренний человек», которого легко ощутить, но не дано знать; каковы средства познания этой особой реальности и методы ее изменения; какие способы существования человека и его культуры – сны, мифы, произведения искусства – открывают к ней путь; в чем смысл религии для нового человека, открывшего свою индивидуальность; в чем значение пола, почему значение это так систематически недооценивается культурой и как можно интегрировать сексуальность человека в ткань его цивилизации; что такое гомосексуальность и не является ли бисексуальность естественной, природной чертой человека?

При всем этом символизм, естественно, отличался от психоанализа рядом весьма существенных характеристик – полным отсутствием столь важного для психоанализа прагматизма, последовательности и дисциплины, без которых никакая деятельность по «преображению человека» невозможна; недифференцированной религиозностью, приводившей его к «радениям», мечтам о теургии и Богочеловечестве или к антропософии; отсутствием любви и вкуса к научному анализу, которые были столь характерны для Фрейда и его учеников. Символизм не создал ничего похожего на систематическую практику терапевтической («теургической», в параллельном ряду терминов) работы с нуждающимся в ней человеком (хотя нужда в такой работе в кругу русских символистов, как легко видеть, была огромной). Наконец, в своих глубоких корнях русский символизм, тесно связанный с одноименными течениями западноевропейской культуры, был, в отличие от них, деиндивидуализирующим человека и в определенной степени антиинтеллектуальным направлением мысли. В этом он был прямо противоположен психоанализу. И вместе с тем деятели русской культуры модерна были так или иначе связаны с психоанализом и испытывали на себе его воздействие, а позднее, через посредство русских психоаналитиков 10-х годов (см. гл. IV и V), в свою очередь оказали на него духовное влияние.

Ильинский переулок, дом Фрейда

В шуточном журнале московских интеллектуалов «Бульвары и перекрестки», составленном в 1915 году, Лидия Бердяева, жена философа, поместила такое рекламное приложение[4]:


Врачи и лечебницы.

Бердяев, вольнопрактикующий. Болезни духа. Диагнозы кризисов. Секуляризация болезней. Ренгеновский кабинет. Х-лучи.

Иванов Вяч. Ив., приват-доцент. Гипнотизм, магнетизм. Ритмическая гимнастика. Лечение парами и эфиром.

Шестов Л. И., зубной врач. Специальность: вырывание корней.

Флоренский, профессор, лейб-медик. Невропатолог. Специальность: одержимость, беснование.

Гершензон М. О., хирург. Специальность: психическая хирургия, выпрямление искривлений характеров.

Белый Б. Н., психиатр. Собственная лечебница для всех форм психических заболеваний. Специальность: буйное помешательство.

Штейнер, председатель общества «Скорая помощь». Пространство значения не имеет. Переговоры с пациентами по методу психических эманаций.


В этом же рукописном журнальчике другим автором, В. Ф. Эрном, было помещено более злое «объявление» от лица И. А. Ильина:


Автентичные цитаты из разных малоизвестных авторов собственного производства по усовершенствованной германской методе. Дюжина от рубля и дороже. Только устно! – Остоженка, 1-й Ильинский переулок, дом Фрейда, кв. 666, спросить Ивана Александровича.

Глава IIIСлучай невроза в поколении революционеров: Сергей Панкеев, он же Человек-волк

По свидетельству официального биографа Фрейда, Эрнеста Джонса, большинство венских пациентов Фрейда приезжали к нему из Восточной Европы, и в первую очередь из России. Возможно, поэтому самая знаменитая из написанных Фрейдом историй болезни рассказывает о нашем соотечественнике. Джонс назвал ее «бесспорно лучшей в своем роде». Современный историк тоже называет ее «захватывающе богатой». «Самым знаменитым случаем Фрейда» называл себя и сам пациент.

Лучшая история в своем роде

Судьба русского пациента Фрейда сложилась так, что он сохранял свою связь с психоанализом (или свою зависимость от него) в течение всей своей долгой жизни. После Фрейда с «Сергеем П.» работали еще несколько аналитиков, и в результате литература о нем, вероятно, оказалась большей, чем о каком-либо другом пациенте в истории анализа. Все это вместе взятое дает интересный материал для понимания того, как именно воспринимался этот русский пациент своими западными аналитиками; что в его необычной клинической истории может быть связано с его ролью Другого – принадлежностью к иной, экзотической культуре; и, может быть, даже то, почему для написания своего хрестоматийного «случая» Фрейду понадобился именно русский пациент.

Готовя читателя к восприятию клинической истории Сергея П., Джонс не жалел восторженных эмоций: «Фрейд был тогда на высшей точке своих возможностей как уверенный в себе мастер созданного им метода. Техника, которую он