Фрейд пишет, что примерно в эти годы Сергей играл со своим пенисом в присутствии няни, «что, как и многие случаи, когда дети не скрывают своей мастурбации, должно рассматриваться как попытка соблазнения». В ответ, насколько было известно Фрейду, няня заявила мальчику, что у детей, которые так делают, на этом месте возникает «рана». Куда живее и натуральней кажется сцена, в которой няня, видя, что малыш забавляется со своим членом, грозит дать ему «на орехи». Справляясь с возникшим страхом и чувством вины, мальчик гадает, что же это ужасное происходит там, на орехе, и видит сон, в котором получает самый понятный ответ.
Сон Панкеева, понятый в свете этой идиомы, может быть интерпретирован как реализация страха наказания, развертывающая обычную угрозу «Получишь на орехи!» простым зрительным символом: волки – самое страшное, что он знает из жизни и из сказок, – сидят на орехе. С учетом всего того, что мы знаем о его детстве от Фрейда, этот сон может быть понят как отражение страха кастрации, исходящего от няни, на которой было сосредоточено его либидо.
Детство с няней
Русская культура переполнена нянями и бабушками, начиная, по крайней мере, с Арины Родионовны, знаменитой няни в семье Пушкина. Абсурдный ее образ как истинной музы, вдохновительницы и наставницы великого поэта, настойчиво внедрялся в массовое сознание русских гимназистов и советских школьников. Институт няни, как и особая привязанность к поколению прародителей, глубоко укоренен в русской национальной традиции. Лежащая за этой традицией и формируемая ею психологическая структура привлекала внимание психоаналитиков сразу, как только они задумывались о России.
Два классических исследования, написанные психоаналитиками о русских – монография Фрейда о Панкееве и эссе Эриксона о Горьком, – останавливаются на этой теме как одной из главных. Героями ранних воспоминаний Сергея являются русская няня и череда французских и английских гувернанток. У Фрейда няня – основной объект сексуальных влечений маленького Сергея. Няня не только сосредоточивает на себе его либидо, но и обладает властью над его проявлениями: после ее угрозы Сергей сразу перестал мастурбировать, что, по схеме Фрейда, отбросило его назад, на более раннюю анально-садистическую фазу.
У Эриксона бабушка – доминирующий образ в окружении маленького Алеши. Он видит в ней образ утерянного рая, существования вне времени, которое считает характерным для русских. Бабушка – символ политической апатии России, сущность ее неподвижности, причина детской доверчивости ее народа. «Возможно, она – то благо, которое позволяет Кремлю ждать, а русским людям – ждать еще дольше», – саркастически замечал Эриксон в 1950 году. По его мнению, для крестьянской России была характерна «диффузия материнства», так что ребенок предохранялся от «исключительности материнской фиксации» и получал «целый репертуар дающих и фрустрирующих материнских образов» – бабушек, нянь, теток, соседок и пр. Это делает мир «более надежным домом, так как материнство не зависит в этом случае от уязвимых человеческих отношений, но разлито в самой атмосфере».
Няня – профессионал в деле воспитания, подобно проститутке в деле секса. В ней должно быть умение, любовь же не является обязательной[5]. Ее профессиональный и монопольный контроль куда более эффективен, чем усилия занятых своими делами и несогласных друг с другом родителей. Старчески бесполая, она лишена как эротической привлекательности матери, так и отцовского либидо, стимулирующего рост и вызывающего к соревнованию. Она может дать ребенку одно, но это она делает надежно и эффективно: приобщение его к ценностям традиционной крестьянской культуры. В межпоколенной трансляции традиционной культуры и состоит функция нянь. Смягчая и заглушая культурные девиации интеллигентных родителей, няня заставляет каждое поколение начинать свой поиск сначала – с нулевой точки замороженной крестьянской традиции.
«Вовсе не университеты вырастили настоящего русского человека, а добрые безграмотные няни», – с удовольствием констатировал Розанов. А в другом настроении обращался к ним же за спасением: «Старые, милые бабушки, берегите правду русскую. Берегите; ее некому больше беречь»25. Андрей Белый так вспоминал о том, как он в четырехлетнем возрасте на время остался без няни: «…я уже без всякой защиты: нет няни, нет бонны; есть родители; и они разрывают меня пополам; страх и страдание переполняют меня»26. Сошлемся, как на еще одно документальное свидетельство, на портрет Дягилева работы Леонида Бакста, великолепный образ этого поколения. Знаменитый импресарио, космополит и гомосексуалист изображен не на фоне рукоплещущего зала или порхающих танцовщиков. Рядом с ним, взрослым, мощным и парадно одетым, его сморщенная няня.
По логике вещей, если материнство не индивидуализировано, то отцовства просто не существует; если степени материнства разлиты в атмосфере, то отцовство – не более чем символ. Клиническая история Человека-волка иллюстрирует это соотношение разными способами. Согласно описанию Фрейда, Сережино либидо перешло от няни к отцу тогда, когда того давно не было в доме27. В другом месте Фрейд рассказывает о шестилетнем Панкееве, что тот не видел своего отца много месяцев, когда мать однажды пообещала взять детей в город и показать им что-то, что их обрадует. Она взяла детей в санаторий, где они увиделись с отцом; «он плохо выглядел, и сыну было его очень жалко»28.
Эдип вряд ли узнал бы себя в такой ситуации, когда материнское начало распределено между бабушками и нянями, а отцовское выглядит жалко. Кого хотеть, от кого освобождаться, за кого и с кем бороться мальчику, окруженному лишь вязким и неотступным няниным контролем и ее же старческой плотью? Дионис бы лучше Эдипа чувствовал себя на месте маленьких Сережи и Алеши. Как ни странно, это именно его мир, мир бабушкиных сказок о вечном возрождении и бесполой любви. Разнообразные формы отрицания мужского начала в творчестве таких современников Панкеева, как Андрей Белый, Вячеслав Иванов или Николай Бердяев, легче понять, если увидеть за ними влечение в потерянный рай не женской материнской эротики, а бабушкиной асексуальности. Возможно, те истории детства, которые нашли свое воплощение и оправдание в дионисийстве русских символистов и андрогинии русских неоплатоников, по своей структуре сходны с «Историей одного детского невроза».
Россия – сфинкс!
Фрейд считал амбивалентность самой характерной чертой своего русского пациента и не жалел здесь сильных эпитетов. Амбивалентность Панкеева представлялась Фрейду «необычайно ясной, интенсивной и длительной» и даже «невероятной»29. Его русская коллега Сабина Шпильрейн тоже казалась Фрейду «ненормально амбивалентной»30. В октябре 1920 года Фрейд делился с Арнольдом Цвейгом своими культурными наблюдениями: «…даже те русские, которые не являются невротиками, весьма заметно амбивалентны, как герои многих романов Достоевского». И в том же письме, со ссылкой на свою историю Панкеева, он писал: «…амбивалентность чувств есть наследие душевной жизни первобытного человека, сохранившееся у русских лучше и в более доступном сознанию виде, чем у других народов. Я показал это несколько лет назад в детальной истории болезни русского пациента»31. В эссе о Достоевском Фрейд повторяет примерно то же: «Кто попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе высокие нравственные цели… напоминает варваров… Так же поступал Иван Грозный; эта сделка с совестью – характерная русская черта»32.
Другой чертой Панкеева являлся «огромной силы» нарциссизм. Третью Фрейд тоже обнаружил у обоих русских, Панкеева и Достоевского. У последнего Фрейд находил «ярко выраженную бисексуальную склонность», у первого «гомосексуальная установка… с такой настойчивостью проявлялась как бессознательная сила»33. Более того, Фрейд упоминает, что с самого начала анализа Панкеева «вся работа направилась на то, чтобы открыть ему его бессознательное отношение к мужчине». Вытеснение Сергеем его гомосексуальности объясняло, в частности, такие мучившие Сергея проявления, как невозможность долго оставаться верным женщине34.
С латентной гомосексуальностью Панкеева Фрейд связывает и обнаруженные у него фантазии возрождения. Как раз в это время Юнг, возвращавшийся от Фрейда к Ницше, стал говорить о фантазиях возрождения как об основном содержании бессознательной жизни невротика. Фрейд использовал случай Панкеева для теоретического спора: фантазии возрождения тоже происходят от первичной сцены. Но те, кто одержим ими, идентифицирует себя не с активным, а с пассивным началом этой сцены – не с отцом, а с матерью. Так и у Панкеева: смысл фантазии в том, чтобы стать в положение женщины, заменив собой мать, получить удовлетворение от отца и родить ему ребенка. «Фантазия возрождения была здесь только исковерканным, подвергшимся цензуре переизданием гомосексуальной фантазии-желания»35.
Немалое место в своей истории Фрейд уделяет и первым религиозным впечатлениям пятилетнего Панкеева, оговаривая, что ему показалось сначала невероятным, чтобы выводы, по остроте ума достойные взрослого человека, были отнесены Сергеем в его детство. Тем не менее Фрейд принимает такую датировку за истину. Мальчик сразу, как только узнал о страстях Христовых, был возмущен поведением Бога Отца. «Если он, мол, так всемогущ, то это его вина, что люди так дурны и мучают других… Ему бы следовало сделать их хорошими; он сам ответствен за все зло и все мучения»36. В это время развивается садизм Сережи по отношению к животным. В своем садизме он чувствовал себя Богом Отцом; в своем мазохизме – самим Христом. Мальчик богохульстововал, а потом крестным знамением искуплял свою вину. В этот момент он должен был глубоко вдыхать или выдыхать, вводя, таким образом, в игру и Святой Дух. Однако все это закончилось (в 10-летнем возрасте) полным равнодушием к Богу; тогда к мальчику был приглашен молодой немец-гувернер: «…набожность исчезла вместе с зависимостью от отца, которого сменил другой, более общительный отец»