Эрос невозможного. История психоанализа в России — страница 70 из 98

тацию, массовый инструктаж. Всего этого нет, а со стороны авгуров психоневрологии идут зловещие предостережения: до массовой работы наша наука еще не доросла. Руководящие органы нашей партии ведут кадровую и воспитательную работу, а наука положительных указаний в этой области не дает. Наоборот, мы слышим даже отрицательные указания, угрозы в адрес массового нового человека. Совершенно очевидно, заключает Залкинд, что основная часть всей психоневрологии не делает того, что необходимо для революции.

Трудно судить сегодня, насколько вынужденной была начатая Залкиндом кампания. Идеологическая борьба на два фронта к этому времени уже была объявлена, но еще далека от кульминации. По своей агрессивности доклад Залкинда, пожалуй, опередил свое время. Но в конце 1930 года Психологический институт в Москве был преобразован в Институт психологии, педологии и психотехники. Залкинд сменил Константина Корнилова на посту директора института.

Осиновый кол в могилу советского фрейдизма

В отличие от «нового массового человека», у Залкинда было прошлое, и от него теперь нужно было отречься. Людям этого статуса не было позволено забыть свою биографию, не могли они и заставить других забыть о ней. Положение позволяло лишь по-новому интерпретировать прошлые ошибки, что не освобождало от страха перед теми, кто имел право дать им собственную оценку.

Главное пятно на жизненном пути Залкинда – «фрейдизм». Его самоанализ в этой части нестандартен и психологически любопытен. Я, говорил Залкинд, «объективно способствовал популяризации фрейдизма в СССР в 1923–1925 годах, а по инерции и позже. Но я вкладывал во фрейдизм свое особенное понимание, которое на самом деле было полным извращением фрейдизма. Однако я продолжал называть свои взгляды фрейдизмом, и это соблазняло „малых сих“».

Я всегда, вспоминал Залкинд, пытался обосновать «чрезвычайную социогенную обусловленность, пластичность человека и человеческого поведения», отстаивать понимание личности как «активного, боевого, творческого начала». Но в старой, реакционной психоневрологии и психологии Залкинд этого не находил. «Наткнувшись в 1910–1911 годах на Фрейда, я, казалось мне, отыскал наконец клад. В самом деле, фрейдовская личность горит, борется, динамична, отбирает, проводит упорную стратегию, переключает свои целеустремления, свои энергетические запасы и т. д. Одним словом, опустошенное, дряблое „я“ старой психоневрологии Фрейдом наконец выбрасывается вон из науки (так казалось мне тогда)». Залкинду, видимо, можно в этом поверить: именно так воспринимала Фрейда романтически настроенная молодежь в годы его наибольшей популярности в России, и эти чувства даже через 20 страшных лет остаются не чужды Залкинду. «Я брал у Фрейда новую, свежую, действенную часть личности в качестве ведущей».

Конечно, на деле Залкинд был далек от фрейдизма, и здесь он субъективно честен: достаточно вспомнить его 12 заповедей половой жизни. Но нормальное для ученого развитие взглядов своих предшественников в соответствии с личными интересами невозможно для Залкинда и его окружения. Его «самокритика» менее всего похожа на обычные для ученого воспоминания о том, как он думал раньше, как думает теперь, кому и чему он обязан эволюцией своих взглядов. Это и не игра в покаяние. По искренности тона чувствуется, что Залкинд относится к тому, что говорит, как к важнейшему для себя действию: от того, поверят ли его раскаянию, зависит его судьба.

Я соблазнил малых сих. «В этом большой вред моей „связи“ с фрейдизмом и доля вины за остатки фрейдовской популярности у нас». «Укрепление диктатуры пролетариата вбивает – и навсегда – осиновый кол в могилу советского фрейдизма».

Люди старой школы не соглашались с этой вампирской метафорой и вообще не понимали магического смысла того, что делал Залкинд. Крупская, например, вдруг стала защищать Фрейда: не стоит, мол, перегибать в другую сторону, бессознательное играет свою роль в жизни. Но дело было сделано. Добавить Залкинд не может почти ничего. Его новая методология объявляет: «Мы становимся из рабов научных приемов их хозяевами». Основную массу научных исследований должны составлять работы краткосрочные, «быстро дающие определенные выводы для ближайшего отрезка времени». Это, торжествует он, «звучит как переворот в так называемой этике научной работы».

Все было бесполезно. В 1932 году Залкинд перестает быть директором Института психологии, педологии и психотехники (его, занимавшего этот пост не более года, сменяет Виктор Колбановский) и главным редактором журнала «Педология». Самому журналу, впрочем, тоже остается жить всего год. В 1936 году Арон Залкинд умирает от инфаркта, ознакомившись с Постановлением ЦК «О педологических извращениях».

Те самые дети

«…А они, эти дети, и не знают, что написано на их лицах, и только синие, удивленно-вопрошающие очи, в глубине которых сияют неведомые нам тайны, спокойно и грустно устремлены на свитки жизни…» Таким видел поколение, родившееся в 1910-х годах, Андрей Белый. И если бы не исследования скромных провинциальных педологов-практиков, мы бы больше ничего о нем не узнали.

Вероятно, мало кто мог предположить, что анкетные опросы орловских, одесских или самарских школьников окажутся более интересны для потомков, чем парадные идеологические дискуссии вождей педологии и сама изощренная конструкция новой науки о ребенке. Но вышло, кажется, именно так.

Традиция эмпирических исследований детства, активнее всего проводившихся Центральным педологическим институтом под руководством Николая Рыбникова, была заложена еще до революции. В 1916 году Рыбниковым был составлен сборник исследований «идеалов деревенского ребенка», содержащий статистический анализ ответов на классический вопрос «На кого ты хотел бы быть похож, когда вырастешь?», а также представления детей о цветах, о морали, религии и т. д.

Первым после революции анкетным исследованием была опубликованная в журнале Орловского педологического общества работа Д. Азбукина, посвященная изучению орловских школьников в 1918 году. Исторические удары, обрушившиеся, по словам Азбукина, на Орел, не помешали ему собрать 1000 анкет, заполненных детьми 10–18 лет. Анкеты содержали по 23 вопроса, дети сами вписывали свои ответы.

80 % детей бывали хоть раз в жизни в театре, чуть меньше – в кинематографе. Любимым видом искусства была музыка, любимыми писателями – Пушкин и Гоголь, хотя дети читали и Дюма, и Шекспира, и Майн Рида. Большинство детей хотели быть похожими, когда вырастут, на отца или мать, затем, в порядке убывания – на Ленина, Троцкого, Луначарского, Керенского… Некоторые сказали, что хотели быть похожими на животных: животные, пояснили они, обычно более сыты. Большинство детей собирались стать служащими, педагогами, докторами, артистами.

Бóльшая часть детей считали, что в школе лучше, чем дома. 48 % больше любило заниматься дома физическим трудом, 38 % предпочитало умственный труд. Домашние задания были уже отменены, но каждый второй школьник продолжал готовить их сам, по инерции. Самым нелюбимым предметом, как и у школьников других времен, была математика. Однако очень многие – 60 % школьников чувствовали себя отставшими в учебе. Впрочем, новая школа нравилась большей близостью педагога к детям, бесплатными завтраками, большей самостоятельностью учащихся и отменой балльных оценок. 4 % детей уже «стало на заработок»; но, как комментирует Азбукин, «почти поголовно в добытчики, как это было позднее, школьники еще не перешли».

По данным Лии Гешелиной, в Москве 1925–1926 годов получали «хорошее домашнее питание» до поступления в детский сад 3 % детей рабочих и 28 % детей служащих. Половина детей рабочих спали совместно. Психоаналитик И. А. Перепель в это время писал: «Одно только внедрение в сознание масс мысли о колоссальном вреде общей спальни могло бы дать населению в тысячу раз больше, чем многие и многие трактаты педагогов».

Согласно исследованию Ю. И. Кажданской, в 1924 году лишь 9 % одесских школьников 7–12 лет давали правильные ответы на вопрос, кто такой Ленин. Единицы могли объяснить, кто такие коммунисты и чего они хотят. В целом на элементарные вопросы анкеты, касающиеся социально-политических представлений, дети давали всего 8 % удовлетворительных ответов. Через два с половиной года обучения по новым программам к 52 % ответов «смутных», «абсурдных» и «не знаю» добавилось 34 % ответов, характеризуемых как «трафаретные» – внешне правильные, но являющиеся лишь зазубренной формулой, значения которой ребенок не понимает. Для контроля были собраны две сотни сочинений на революционные темы. Ответы представляли собой «винегрет… в котором события обеих революций смешивались с „9 января“» – последнее почему-то воспринималось детьми яснее всего.

«Дети до трагизма безграмотны», – делала вывод Кажданская. «Есть предел, дальше которого популяризация сложных понятий ведет к убогости, граничащей с профанацией». С другой стороны, «обилие кровавых эпизодов в курсе политических тем 1-го и 2-го годов обучения… представляется опасным в смысле возможности притупления в детях чуткости», – прозорливо писала одесская учительница-педолог в 1928 году. Редакция журнала «Педология» в своем примечании характеризовала эти выводы как «слишком категоричные и мрачные».

Однако эти выводы хорошо согласовывались с другими исследованиями. Николай Рыбников тогда же собрал анкеты у 120 000 школьников российской провинции; он констатировал, что смысл и историю недавней революции знал ничтожный процент детей. Однако все ребята, по данным Рыбникова, считали, что советская власть лучше любой другой. При этом наблюдался интересный феномен «недооценки экономических завоеваний собственного класса и переоценки завоеваний другого»: дети рабочих указывали на землю, которую революция, по их мнению, дала крестьянам; дети же крестьян чаще указывали на 8-часовой рабочий день и на то, что фабрики теперь принадлежат рабочим.

Половина крестьянских детей Самарской губернии к концу 30-х годов предпочитали умственный труд физическому. Лишь 11 % хотели бы заниматься разными видами крестьянского труда (орловские дети всего десятью годами раньше давали совсем иные ответы). Треть крестьянских мальчиков выразили прямое нерасположение к сельскохозяйственному труду, 85 % сказали, что не любят заниматься и домашним трудом: антикрестьянская политика давала свои результаты.