Эрос невозможного. История психоанализа в России — страница 79 из 98

Бессмыслен спор о том, чем на самом деле кончается эта история – смертью Мастера и Маргариты или их эмиграцией; точно так же бессмыслен спор о том, кем на самом деле был Воланд. Но, конечно, не стоит мистифицировать роман больше, чем это сделано самим автором, и вовсе не видеть того, что на мифологической канве в нем разворачивается реальная жизненная драма, и прощание Мастера – нелегкое решение, на которое, однако, пошли многие, и среди них сам Булгаков. Как мы знаем, реальный Буллит не был всесилен. Вполне возможно, однако, что демонстративное внимание американского посла помогло писателю. Даже в те времена внимание заграницы бралось в расчет по крайней мере теми, от кого зависели гонорары. На обсуждении чьей-то чересчур «боевитой» пьесы Станиславский восклицал: «А что скажет Америка?» с той же интонацией, с какой в иных случаях беспокоился: «А что скажет Сталин?» Репетируя «Мольера», он пугал Булгакова: «А что, если французский посол возьмет да и уйдет со второго акта?»

Хоть в годы пребывания Буллита в Москве Булгаков и не имел покоя, после отъезда посла в конце 1936 года его жизнь резко ухудшилась. Пытаясь спастись и одновременно стремясь оправдать свою зависимость, Булгаков пишет «Батум», пьесу о Сталине, рассчитанную на чтение самим главным героем. Психоаналитик трактовал бы этот процесс переключения с одной могущественной фигуры на другую (гипнотизер Берг – Буллит – Сталин) как навязчивый поиск трансферного объекта. Невротик переносит свои ожидания магической помощи на подходящую фигуру, и вся его душевная жизнь оказывается сосредоточенной то на одном, то на другом таком объекте. Для писателя, оказавшегося в опасной и унизительной ситуации, сам его текст, подобно адресованным аналитику ассоциациям на психоаналитическом сеансе, оказывается посланием к объекту его трансферных чувств – любви, зависимости, страха. Сначала, пока есть силы и надежда, писательское творчество выражает зависимость в глубоко переработанном виде, никак не соприкасаясь с письмами вождю, отделанными на магический манер. Но силы кончаются, а всемогущий адресат становится единственным. Тогда эти два жанра, столь отличные друг от друга, сливаются в одном тексте. Такой текст выражает и любовь к покровителю, и страх перед его силой, и желание разделить с ним свои неясные чувства, и безотчетную магию, и сознательную лесть, и просьбу, и надежду, и авансом данную благодарность. Такой текст становится делом жизни; его принятие покровителем должно спасти автора и возвести на магическую высоту, а непринятие ведет к добровольной смерти. Булгаков смертельно заболел от известия, что его пьеса о Сталине отвергнута ее читателем-героем. И одновременно вернулся к доработке романа о Воланде, Мастере и Маргарите.

Если Булгаков действительно зашифровал Буллита в Воланде, то он, несомненно, тщательно хранил тайну. Специально говорил одному из друзей: «У Воланда никаких прототипов нет. Очень прошу тебя, имей это в виду». Проверяя себя, устраивал дома нечто вроде викторины на тему: «А кто такой Воланд, как по-вашему?» Гости отвечали – Сатана, и хозяин казался доволен. В нашем ответе, частичном, как любой ответ, Воланд оказывается Буллитом, безумной мечтой Мастера – эмиграция, а роман читается как призыв о помощи. Неважно, будет ли она потусторонней или иностранной; гипнотической, магической или реальной… Мольба, которую не избежал тот, кто придумал Воланда и кто считал искренне, как Буллит: «Никогда и ничего не просите, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут!»

«Как причудливо тасуется колода!»

– восклицал в романе Булгакова Воланд, обнаружив в приведенной к нему на бал москвичке прапрапраправнучку согрешившей когда-то французской королевы. «Есть вещи, в которых совершенно недействительны ни сословные перегородки, ни даже границы между государствами».

В июле 1935 года, через несколько месяцев после того, как Маргарита слушала Воланда, готовясь к Балу Сатаны, Буллит произносил речь в Виргинии: «Самые благородные слова, которые когда-либо говорились устами человека, оказались проституированы, и самые благородные чувства, которые когда-либо рождались в его сердце, стали материалом для грубой пропаганды, скрывающей простую правду: что эти диктатуры являются тираниями, навязывающими свои догмы порабощенным народам». В ноябре он встречался в Берлине со своим коллегой, послом США в нацистской Германии. Тот записал: «Его замечания о России прямо противоположны его отношению к ней всего год назад». Именно тогда Буллит стал просить Рузвельта о переводе в Париж.

Роль Буллита во Франции была необыкновенно велика. В течение двух предвоенных лет Буллит координировал всю европейскую политику США. После пребывания в Москве его антисоветские настроения стали примерно равны антигерманским. Личный друг Блюма и Даладье, он настаивал на скорейшем вооружении Франции и одновременно играл важную роль в подготовке Мюнхенского соглашения. Во время бегства армии и правительства из Парижа он, вопреки прямому распоряжению Рузвельта, отказался эвакуировать посольство – это означало для него признать поражение Франции. Больше того, какое-то время до прихода немцев он выполнял функции мэра Парижа. Вот что писал он в Госдепартамент после того, как попал под бомбежку: «В течение многих лет у меня есть чувство, что я пережил настолько больше в своей жизни, чем человеку дано пережить, что мысль о смерти больше не волнует меня».

Дипломатическая карьера Буллита закончилась драматически. Один из советников Рузвельта, к тому же личный враг Буллита, был гомосексуалистом, и Буллит рассказал об этом президенту. Тот счел рассказ более аморальным, чем сам грех. Буллиту пришлось второй раз выйти в отставку. Дальнейшая его судьба тоже поразительна: бывший американский посол в Париже, он записался майором в действующую армию де Голля. В августе 1944 года Рузвельт вспомнил о Буллите, когда речь зашла о России. Он сказал, что Буллит был «совершенно ужасен» и что будет гореть в адском огне за свои козни; сейчас же он, президент, не знает, что с Буллитом – убит ли тот на фронте или жив и станет французским премьер-министром.

Уильям Буллит умер своей смертью, в Париже, на 27 лет позже своего ровесника Михаила Булгакова, В том самом году, когда на разных концах земного шара одновременно вышли в свет две очень разные книги: психоаналитическое исследование о Президенте США Томасе Вудро Вильсоне и роман о Воланде, Мастере и Маргарите.

Глава XИнтеллигенция в поисках сопротивления

Наследники Серебряного века

Интеллигенция, которая в России всегда претендовала на особость своей судьбы, жутко пострадала от того, что произошло со страной за долгие советские десятилетия. Но она же несет немалую долю ответственности за это. Чехов писал в 1899 году, когда столь сильные слова могли быть оправданы только прозорливостью: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр». Спустя 10 лет это цитировали авторы знаменитого сборника «Вехи», чтобы подкрепить свои не менее сильные обвинения в адрес интеллигенции, сделавшей Первую русскую революцию. Во время второй революции в своем «Апокалипсисе» Розанов формулировал еще жестче: «Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература». Пройдет еще 20 лет, и уже в колымской зоне горькая правда об ответственности и беспомощности интеллигенции будет зреть у Варлама Шаламова: «Опыт гуманистической русской литературы привел к кровавым казням двадцатого столетия перед моими глазами… Разумного основания у жизни нет – вот что доказывает наше время».

Деятели советской культуры отнюдь не были только лишь невинными страдающими жертвами режима. Бесспорно, что интеллигентами по своему происхождению были многие из партийных руководителей, в том числе и те, кто непосредственно виновен в разрушении культуры и преследованиях интеллигенции. Более важно, что самые известные писатели, музыканты и ученые, начиная с конца двадцатых годов, теснейшим образом сотрудничали с властями и, за нечастым исключением, практиковали эти контакты вплоть до своего ареста или смерти. Это касалось не только бездарных выдвиженцев типа Лысенко, но и таких мастеров своего дела, как Станиславский и Мейерхольд, Горький и Алексей Толстой, Бехтерев и Капица.

Тридцатые годы видели много такого, чего никогда не видел мир, и среди прочего – развитие советского высшего общества, чудовищной смеси личного таланта, коррупции и беспрецедентной жестокости. Хозяйками салонов, в которых были завсегдатаями маршалы и члены Политбюро, были красавицы-актрисы Зинаида Райх, вдова Есенина и жена Мейерхольда, зверски убитая после ареста мужа, и Наталья Сац, близкая одновременно к Луначарскому и Тухачевскому. Знаменитые поэты и писатели 30-х годов – Бабель, Пильняк, Эренбург, Пастернак и даже Мандельштам, – все имели своего покровителя в высших сферах. Разговаривая за чаем или водкой, поэты – как, например, Маяковский и Чуковский, судя по воспоминаниям последнего, – со знанием дела обсуждали власть имущих; Троцкий, Сталин, Каменев, Енукидзе и даже Ворошилов устраивали приемы с чтением стихов и выступлениями оперных певиц; и, наконец, обычным занятием детей партийных функционеров были интеллигентные профессии. Интеллигенция становится привилегированной частью общества и пользуется льготами, приближающимися к льготам бюрократической и армейской верхушек.

Конечно, причиной сотрудничества интеллигенции был не только страх. Объяснение скорее надо искать в тех законах и случайностях истории идей, которые бросили в те же объятия множество западных интеллектуалов. Им ничто не грозило, и тем не менее к сотрудничеству с большевиками в разное время склонялись самые разные люди с наилучшими репутациями, от Андре Жида до Жан-Поля Сартра, от Лиона Фейхтвангера до Бертольта Брехта, от Пабло Неруды до Пабло Пикассо… Одни делали этот выбор, добросовестно заблуждаясь, другие выбирали из двух зол меньшее, третьи руководствовались своей верой в утопию, извечным соблазном интеллектуалов. Уважая сознательный и, как правило, бескорыстный выбо