ала его у этого класса.
Чем неблагороднее были средства, пускавшиеся в ход аристократией в борьбе за место королевской любовницы, тем выше была гордость плебеев, если женщина из этого класса побеждала своих аристократических конкуренток. И не только ее семья, удостоившаяся такой чести, утопала в блаженстве, если дочь или жена попадали в чин королевской любовницы, но часто и все бюргерство данного города исполнялось гордости и видело в этом честь, выпавшую на долю всего класса. В этой подробности ярко сказался характерный для эпохи и для классового развития момент. Чтобы ограничиться хотя бы одним примером, укажем на французского короля Людовика XI, неоднократно выбиравшего своих любовниц среди плебеев. Один хронист сообщает, что буржуазия Парижа чрезвычайно гордилась
тем, что «король взял себе любовницу из ее числа». А когда потом король остановил в Дижоне свой выбор на Гюгетт Жаклин, а в Лионе на мадемуазель Жигонн, то эти города также увидели в этом для себя большую честь. Из этого общего воззрения вытекает, что, конечно, и дочери мещанства беспрестанно соперничали друг с другом в желании сделать карьеру королевской любовницы.
Если, по мнению этих общественных кругов, высшим счастьем, которое могло выпасть на долю хорошенькой женщины, было стать королевской метрессой, то удостоиться внимания герцога, графа, кардинала, епископа, даже простого дворянина тоже было незаурядной честью… В конце концов, на свете существовал только один король и один Папа. Карьеру же сделать хотелось каждой. Так почему же не отдать тот чудесный капитал, который представляла собою физическая красота дочери или жены, в руки какого-нибудь платежеспособного и влиятельного аристократа? Очень многие порядочные мещанки придерживались поэтому всегда того мнения, что их любовный капитал должен по крайней мере таким образом приносить как можно больший процент.
Эта столь обычная гордость горожан карьерой проститутки, делаемой их женами, представляла собой, впрочем, вполне естественное, проявление исторической ситуации. Везде там, где абсолютизм достигал господства, например в таких городах, как Париж, Лондон, Рим, Вена, Мадрид, и, кроме того, во многих епископствах, — вся буржуазия очень быстро попадала в полную экономическую зависимость от двора и потому логически воспринимала и его «мораль». Придворная роскошь, придворная нравственная разнузданность представляли собой самую доходную статью промышленного бюргерства. Там, где процветал режим метресс, процветала и торговля, ибо он был всегда связан с самой безумной роскошью. Уже одно это постоянно связывало с развратом. Далее, очень значительная часть населения состояла на непосредственной службе у двора: все государственные и городские чиновники назначались абсолютным государем. А так как королевская власть нуждалась в антураже, то все важнейшие административные должности также были приурочены к столице.
По всем этим причинам бюргерство представляло собой не только тот резервуар, из которого двор черпал все новый материал людьми, но и тот резервуар, куда постоянно стекала придворная «мораль». Так неизбежно цитадели абсолютизма становились крепостями порока. Исключение составляли только те города, где мелкое ремесло было социальной и политической господствующей силой. Здесь царила всегда «сравнительная» нравственность.
Многие мужчины бывали часто усерднейшими сводниками своих жен[93] и дочерей, и столько же браков были лишь замаскированными сводническими предприятиями. Эти мужья следующим образом доставляли добычу своим женам:
«Они говорят любовнику: жена моя расположена к вам, она даже любит вас. Навестите ее, она будет рада. Вы можете поболтать и развлечься».
Другие стараются объяснить своим женам ситуацию таким образом:
«Такой-то в тебя влюбился. Я хорошо его знаю. Он часто у нас бывает, из любви ко мне, дорогая, прими его ласково. Он может доставить нам немало удовольствий, и знакомство с ним может быть для нас полезно».
И когда этот человек явится, он всегда найдет красавицу жену не только одну, но вдобавок еще в восхитительном неглиже, которое и самого неуклюжего мужчину заставит найти подходящие слова. «Да и как могла бы умная жена лучше исполнить желания мужа?» И хитрая женщина превосходно умеет использовать ситуацию: «Как только друг (Gauch — точнее, простофиля, дурачок) чувствует любовный жар, ему приходится оставить золото и серебро, плащ и шубу, одежду и башмаки».
Если уже приемы аристократов, продававших своих жен, не отличались особенной деликатностью, то у простонародья торговля эта велась прямо в открытую. Послушаем Гейлера из Кайзерсберга:
«Если у них нет денег, то они говорят женам: "Пойди и постарайся достать денег. Пойди к тому или другому попу, студенту или дворянину и попроси взаймы гульден, а без денег домой не возвращайся, смотри заработай деньги…" И вот она покидает дом честной и благочестивой женой, а возвращается публичной женщиной».
Конечно, не одни только мужчины были виновны в том, что их «благочестивые жены становились публичными женщинами», и не им одним принадлежала инициатива. Сами жены прекрасно знают, какой спрос существует у попов и дворян на капитал красоты, скрывающийся за их платьем, и, если муж отказывается купить красивые наряды и украшения, жена грозит ему просто отправиться к монахам и попам и позволить им «полакомиться ею».
«Желаю, чтобы тебя лихорадка взяла! Если ты не купишь мне наряда, я побегу в монахам, к дворянам, к попам. Они купят мне платье, за которое я, как все, заплачу своим телом». Так говорит Мурнер в своем «Заклятии дураков».
Если женская неверность и свободное половое общение женщин и считались тогда естественным явлением, то отсюда не следует заключать, что оно было вместе с тем и самым простым и безопасным делом. Лицом к лицу с изображенными здесь кругами и индивидуумами стояло немало и таких мужей, которые с величайшей страстностью и ревностью охраняли свои самодержавные права на супружеское ложе. В этих случаях жена должна была домогаться посторонней любви на собственный риск и страх. А если она так поступала, то это очень часто грозило жизни как неверной жены, так и любовника, ворвавшегося в чужую собственность. «Отсутствию предрассудков» у одних вполне соответствовала жестокая мстительность других, когда они застигали виновника на месте преступления. В нашем распоряжении немало описаний, рассказов и пластических изображений, знакомящих нас с такими актами мести. Здесь налицо все виды мести и кары со стороны оскорбленного в своих правах мужа.
Вот что сообщает Брантом по этому поводу: «…Один бравый и отважный военачальник, заподозрив в неверности свою жену, взятую из весьма добропорядочного дома, не мешкая явился к ней и задушил собственноручно ее же белым шарфом, вслед за чем устроил самые пышные похороны, где и показался с видом искренней скорби, облаченный в глубокий траур, который носил еще долгое время спустя; вот какая честь выпала бедняжке, удостоенной столь торжественной церемонии. И тем же манером поступил он с наперсницей своей жены, помогавшей ей в любовных делишках…»[94]
Наиболее распространенное наказание заключалось, как и во все времена, в том, что муж избивал обоих провинившихся. Часто он призывал соседей, чтобы выставить обоих прелюбодеев на публичное посмеяние, но так поступали только глупцы, забывавшие, что они тем выставляют напоказ свой собственный позор и сами же ставят себя в неловкое положение. Такого позора муж избегает только тогда, когда убивает обоих. Циники мстят так, что сначала подвергнут любовника на глазах неверной жены гнусному наказанию, а потом уже убивают его. Такие акты мести рассказаны нам многими новеллистами. Другая разновидность циничной мести состояла в том, что муж кастрировал любовника, а жена должна была присутствовать при этой ужасной процедуре, о чем у нас также имеется немало сообщений. Самое дьявольское наказание, какое только мог придумать обманутый муж, приписывается одному итальянскому дворянину, который имел право считать самого себя чрезвычайно сильным в любви. Так как его жене и этого было мало и она все-таки отдавалась любовникам, то он заметил цинично: «Надо дать ей возможность хоть раз в жизни насытиться» — и предал ее в руки двенадцати оплаченных носильщиков и гребцов, пока несчастная не скончалась, что произошло на третий день.
Брантом сообщает: «Вот отчего мужьям следует укрощать своих жен после первой же бесчестной измены, не иначе как отпустив узду и только посоветовав им вести делишки шито-крыто, не допуская до скандала[95]; ибо все лекарства от любви, описанные Овидием, все неисчислимые изощренные средства, с той поры изобретенные, даже и те, что мэтр Франсуа Рабле открыл почтенному Панургу, все равно что мертвому припарки, разве только пустить в дело старинную припевку времен короля Франциска I:
Кто не хочет, чтоб жена
Хоть разок была грешна,
Посади ее в горшок,
Да на погреб, в холодок!»
«Пояс целомудрия»
ести обманутого мужа соответствовал не менее жестокий прием предусмотрительного мужа искусственно обеспечить себе находившуюся в опасности верность жены. Мы имеем в виду механические средства защиты физической верности жены, которыми пользовались мужья в эпоху Ренессанса.
Как ни высоко ставили действие моральной проповеди, прославляя на все лады целомудрие, все же более хитрые мужья думали: «Чем безопаснее, тем лучше». И это «лучшее» находили в том, что дьяволу — в данном случае дьяволу разврата — ставили ножку, портили ему игру. А этой цели лучше всяких моральных принципов и восторженных похвал целомудрию достигали, по мнению предусмотрительных мужей, прочные механические средства, «запиравшие вход в эдем земной любви». Раз жена знала, что она лишена возможности удовлетворить просьбы любовника, то она могла из необходимости сделать добродетель, отвергнуть с гордым выражением лица нашептывания алчного любовника и с более спокойной совестью победить собственные дурные мысли.