Эротизм без берегов — страница 24 из 68

Таким образом, наиболее разительный смысл венецианского стихотворения — это раздвоенное изображение поэта, напоминающее средневековую репрезентацию обезглавленного Крестителя в Сан-Марко. Похожее раздвоение голоса поэта можно наблюдать в Прологе к незаконченной поэме «Возмездие», которую Блок начал в 1910 г. Его раздвоенный голос Блок вновь представляет в виде отрубленной головы, лежащей на блюде плясуньи, которое в этой своей ипостаси превращается в эшафот[280]. И как в венецианском стихотворении, эта отсеченная голова символизирует мученичество поэта. Блок изображает освобождение поэтического голоса, говоря о поэте в первом и третьем лице на пространстве одной строфы. Визуальное изображение проникает в грамматику:

Но песня — песнью все пребудет,

В толпе все кто-нибудь поет.

Вот — голову его на блюде

Царю плясунья подает;

Там — он на эшафоте черном

Слагает голову свою;

Здесь — именем клеймят позорным

Его стихи… И я пою, —

И не за вами суд последний,

Не вам замкнуть мои уста!..[281]

Поэт в «Возмездии» преодолевает свою историческую изоляцию, становясь частью толпы — что повторяет его местоположение в «Клеопатре»; стихи его описываются как «позорные»; этот эпитет характеризует также проституирующего поэта из более раннего стихотворения. И как в венецианском стихотворении, расчленение «лирического Я» связано здесь с фигурой Саломеи, безымянной плясуньи, отделяющей часть от целого и вручающей голову поэта царю. Голова в действительности и есть поэзия, как мы читаем это в строчках «Там — он на эшафоте черном / Слагает голову свою». Глагол «слагать» часто используется в сочетании «слагать стихи». Риторической силой оказывается наделена часть тела, и по контрасту с уайльдовской Саломеей, запечатывающей поцелуем уста пророка, Саломея Блока становится орудием освобождения. Голос поэта не только раздваивается, он отпущен на свободу, возможно для того, чтобы стать vox populi. Изображение раздвоенного тела грамматическими средствами отражает желание Блока присвоить себе не только лирический голос поэта, но и поэтический голос истории. Действительно, семейная и национальная история как раз и являются лейтмотивом поэмы.

В гораздо менее важном, чем «Возмездие», прозаическом отрывке «Ни сны, ни явь», над которым Блок работал почти двадцать лет, еще с 1902 г., опять появляется фигура Саломеи и образ души, отделенной от тела. Сперва они появляются в наброске «Фрагменты шахматовского сна», который Блок записал 13 сентября 1909 г., через несколько месяцев после своего возвращения из Италии. В этом сне Саломея проходит мимо поэта, держа в руках его неизменно появляющуюся голову. Как в венецианском стихотворении и в «Возмездии», его Я раздвоено; тело отделено от души[282], и как в статье Блока о Минском, отсеченная голова и есть душа, которая обладает высшим видением, являясь таинственным источником поэзии. Любопытно, что в последней редакции «Ни снов, ни яви» (1921) Блок дает новое изображение Саломеи. Здесь она не просто след в блоковском поэтическом палимпсесте. И хотя она всего лишь кратко упомянута, она обретает телесность во сне поэта: «ее лиловое с золотом платье, такое широкое и тяжелое, что ей приходится откидывать его ногой»[283]. Этот образ безусловно отличается от призрачного явления Саломеи, скользящим шагом проходящей по дворцовой галерее в венецианском триптихе.

(Рис. 11). Квентин Массейс. «Пир Ирода» (Музей изящных искусств, Антверпен).


Описывая в 1917 г. кабинет Блока, современник упоминает висящую на стене репродукцию картины с Саломеей фламандского художника эпохи Возрождения Квентина Массейса (Массиса)[284] (рис. 11). На этой картине на Саломее что-то напоминающее пурпурное платье с золотом из прозаического фрагмента 1921 г. Блок видел картину Массейса в Антверпене в 1911 г., и он изобразил ее в стихотворении «Антверпен» (1914), посвященном фламандскому городу. Как и в некоторых его итальянских стихотворениях и очерках, картина становится центром стихотворения о городе, в музее которого хранится изображение истории. Стихотворение написано в начале Первой мировой войны; поэт обращается к городу уже из военной бури. Он советует Антверпену всмотреться в свою историю, как в зеркало, расположенное в городском музее, где царствует Саломея на картине Массейса:

А ты — во мглу веков глядись

В спокойном городском музее:

Там царствует Квентин Массис;

Там в складки платья Саломеи

Цветы из золота вплелись…[285]

Как и Саломея в Сан-Марко, царевна Массейса одета в платье, современное художнику. В воображении поэта, однако, она связана с прошлым («во тьму веков вглядись»), находясь в музее, художественном хранилище истории: память о ней как об обезглавливающей царевне служит напоминанием о разрушительном воздействии насилия. В отличие от венецианской, фламандская Саломея остается внутри рамы. Теперь не его голова, а Саломея является объектом всматривания поэта, как и жителей Антверпена. Накануне войны обезглавливающая муза вновь обретает власть предвещать грядущее.

* * *

Пролог к «Возмездию», в котором упоминается Саломея, впервые опубликован в 1917 г. Запрет на «Саломею» Уайльда был снят в том же году вскоре после Февральской революции, то есть тоже в 1917-м. Многие театры в Петрограде, Москве и других городах бросились ставить пьесу, считавшуюся революционной, антихристианской и оправдывающей кровопролитие, хотя и ниспровергавшей старый порядок во имя эстетизма, а не социальной справедливости. В образе Саломеи видели воплощение новой женщины, отрицающей традиционные гендерные роли. Новому обществу не нужны были оранжерейные эксперименты в области сексуальности и гендера, которые так пленяли Иду Рубинштейн и Евреинова, оно имело свою интерпретацию этой пьесы. Из послереволюционных самой известной была постановка А. Таирова в Камерном театре в Петрограде в 1917 г. с футуристическим оформлением А. Экстер и с трагической актрисой А. Коонен в роли Саломеи.

Что касается одержимости Блока Саломеей и Клеопатрой, она отражала его декадентский эрос, прославляющий смерть. Менее предсказуемым образом, однако, эта одержимость свидетельствует о его стремлении выйти за пределы лирического самовыражения. Отсюда его напряженный интерес к этим двум женским персонажам — как к ткани истории и как к вдохновляющему началу эпического нарратива, а не просто как к объектам эротической, смертельной страсти. В образе Клеопатры Блок превращает в фетиш царицу Египта; она представляет эротизированный труп истории, скрывающийся под слоями палимпсеста эпохи fin de siècle, в который поэт вписывает себя. В образе Саломеи он изображает музу, которая дает ему возможность стать голосом чистой поэзии, а также преодолеть свой поэтический солипсизм. Если в сражении с Клеопатрой скальпель поэта одерживает победу, то Саломея сама наносит удар, обозначающий рождение поэзии. Говоря языком Малларме, не Саломея является эстетическим объектом для Блока, а ее воздействие на поэта. Отсюда ее потенциальное исчезновение из текстов, в которых она появляется. Ее покрывала одновременно символ и средство поэзии символизма. Она не представляет для Блока лишь эротический декадентский миф о фаллической женщине, присваивающей мужскую власть и превращающей голову Крестителя в эротический фетиш.

Эротическое отношение к женщине под покрывалом у Блока обнаруживает борьбу за власть над историей и над репрезентацией. В контексте русского символизма фигура Иоанна Крестителя как предтечи Христа, соединяющего две эпохи и две идеологии, соотносится с образом поэта как провозвестника нового слова, одевающего слово плотью и дающего слову его телесное обиталище. Если мы поместим отношения Блока с его вооруженной мечом музой под покрывалом в более широкий контекст кризиса маскулинности в эпоху fin de siècle, его можно рассматривать как отражение биологической озабоченности, охватившей его поколение. Одной из манифестаций этой тревоги был страх перед природой и перед непреложностью природного процесса рождения и разрушения. Фаллическая женщина предлагает выход из основанного на законах природы репродуктивного цикла как неумолимой биологической судьбы человека[286]. Женщина под покрывалом/вуалью, изображенная Блоком, освобождает поэта, удовлетворяя его кастрационную фантазию вопреки фрейдовскому видению этого архетипического мужского страха. Она освобождает его, отрубая ему голову, а не порабощает.

Авторизованный перевод с английского О. В. Карповой

Джон МалмстадБани, проституты и секс-клуб: восприятие «Крыльев» М. А. Кузьмина

10 октября 1905 г. небольшая группа людей, связанных с «Миром искусства» и кружком «Вечера современной музыки», собралась в петербургской квартире их активного участника А. П. Нурока. Они пришли, чтобы послушать друга, пока еще неизвестного писателя и композитора М. А. Кузмина, который должен был исполнить свои «Александрийские песни» и прочесть отрывки из нового романа «Крылья». Реакция слушателей, в основном гомосексуальной ориентации, поразила почетного гостя, записавшего в своем дневнике:

«Читал свои песни и роман и даже не ожидал такого успеха и разговоров, где уже позабыли обо мне, как присутствующем авторе, а сейчас планы, куда поместить, что в переводе на франц<узский> это будет большой успех, т. к. то, что там есть в таком же роде, так низкопробно, сантиментально и цинично, что с моим „целомудренным“ романом ничего общего не имеет.