Эротизм без берегов — страница 65 из 68

[913].

Попытка Бодрийяра заменить в «Соблазне» онтологию пола прагматикой даже не полового поведения — т. е. цепи последовательных действий и поступков, — а прагматикой полового акта важна с точки зрения той взаимосвязи, которую философ видит между индетерминацией, т. е. неопределенностью и неопределимостью, пола, с одной стороны, и желанием, с другой. Соблазн возникает в ответ на желание желать. Видимость полового различия логически завершается половым безразличием: «музыки не надо, есть граммофон», как писал, — правда, по другому поводу — В. Розанов[914].

При всей своей (риторической) привлекательности радикализм подобных стремлений преодолеть логику производства — будь то производство товаров (Белл) или производство желания (Бодрийяр) — при помощи потребления услуг/фантазий во многом все-таки остался утопическим. И «Великая страна» Костюкова — лишь один из примеров отрицания подобного отрицания. Есть и более существенные: глобализация экономического развития последней четверти века, например, убедительно показала, что доминирование «общества услуг» становится возможной не столько в силу исчезновения и вымывания собственно промышленности, сколько за счет нового разделения труда, связанного с изменением традиционной географической или социальной локализации промышленности[915]. В свою очередь, многочисленные социальные движения, строящиеся на базе той или иной половой идентичности, еще раз подтвердили определенную преждевременность тезиса о том, что пол — как механизм идентификации — утратил свою смыслообразующую функцию[916]. Судя по всему, «освобождение пола» привело не столько в тупик его индетерминации, о котором говорил Бодрийяр, сколько к приватизации форм его проявления. Итогом подобной «либерализации» нередко становится вполне традиционное стремление совместить логику тела с логикой желания, стремление добиться гомологии «анатомического» и «социального», «природного» и «биографического»[917]. Вопреки Бодрийяру, объектом симуляции в контексте данной пост-постиндустриальной «либерализации» оказывается не столько желание, сколько само тело: «анатомия» и «природа» прочно обрели статус фантазий и условностей.

Конечно, важность модели желания, озвученной Бодрийяром, заключается не в степени ее соответствия реальным практикам реальных людей. Ее значимость, скорее, — в той системе аргументации, в той логике интерпретации, которая позволила определенным образом завершить многолетнюю историю аналитики желания, начатую З. Фрейдом. Целенаправленная локализация желания в сфере знаков, предпринятая Бодрийяром, последовательное вскрытие символической — т. е. замещающей, отсылающей, демонстрирующей отсутствие — природы желания, во многом возможны как последствие той изначальной — фрейдовской — аналитической процедуры, в ходе которой монолит «полового влечения» превратился в своеобразный треугольник отношений. «Половой инстинкт» оказался сложной психосоциальной конструкцией, сводящей воедино объект желания (кто/что?), цель желания (зачем?) и социальные нормы, регулирующие процесс реализации желания (как?)[918]. Расщепление этого треугольника, автономизация его «сторон», собственно, и определили суть попыток понять и условия возникновения желания (почему!), и формы его проявления.

Аналитическая модель Фрейда, обозначив векторы (кто? что? — зачем? как?), вектором которых является желание, в течение длительного времени ограничивалась проблематикой объективизации желания, то есть особенностями конструирования того выбора, того репертуара «объектов», которые придавали желанию нормативную устойчивость, выступая его своеобразным материальным «якорем». Собственно, попытки классического фрейдизма поставить под сомнение традиционную типологию «здоровых» и «нездоровых» желаний и есть не что иное, как подробная критика перечня возможных «отклонений в отношении сексуального объекта»[919].

Несмотря на предпринятое Фрейдом и его последователями расширение диапазона возможных «объектов желания» и демонстрацию исторической обусловленности ограничивающих «норм», доказательство того, что направленность желания — его «прямолинейность» или «отклоненность» — есть лишь следствие сложившихся социальных и исторических возможностей, молчаливо оставляло в тени общую предпосылку о том, что целью желания является его удовлетворение, — или путем «обладания» тем или иным объектом, или в процессе «снятия напряжения» с помощью этого объекта. Этнография сексуальных и дискурсивных практик, осуществленная позднее М. Фуко, в значительной степени позволила не только акцентировать историзм отношений между объектом желания и господствующей нормой, но и обратить внимание на роль объекта в производстве удовольствия. Генеалогия практик «использования удовольствий» дала возможность вывести проблематику желания за пределы дихотомии «наказание/поощрение» и обратиться к технологии производства эмоций, цементирующих привязанность к тому или иному объекту: структурное место «нормы» заняло «удовольствие»[920].

Переход от социальной критики сексуальных нормативов к эстетико-этическим аспектам сексуального удовольствия, предложенный М. Фуко, однако, не изменил материальной, так сказать, заинтересованности объектной модели желания. Хотя выбор «человека желающего»[921] значительно расширился, суть желания совпала с бесконечными попытками добиться безупречной хореографии предметов и людей, вовлеченных в поле сексуальных практик[922]. Желание оказалось желанием стиля — то есть желанием тщательно организованного — упорядоченного и дисциплинированного — распределения поступков и вещей во времени и пространстве[923].

Материализм объектной модели желания во многом удалось преодолеть представителям иного направления, сфокусировавшегося не столько на ориентации желания, сколько на самой возможности его артикуляции. Работы Ж. Лакана и Ю. Кристевой продемонстрировали, как под воздействием языка — понятого и как система различий, и как совокупность речевых практик — происходит «постоянная подтасовка, а то и полная перелицовка» человеческого желания означающим[924].

Потребность сформулировать желание с помощью усвоенных означающих — т. е. необходимость вписать желание в доступные и понятные структуры знаков, слов и предложений, — как и любой акт фильтрации, с неизбежностью устанавливает барьер, проводит черту между тем, что поддается выражению, и тем, что остается вне его. Этот процесс вынужденной дифференциации между выражаемым и выраженным[925], между «руслом смысла» и «руслом знака»[926], не только совпадает с процессом отчуждения желания означающим, но и с процессом осознания принципиальной невозможности желания иметь собственное желание. Поскольку сформулированное желание есть повторение выученных слов, которые человек находит «готовыми», постольку желание есть всегда «желание Другого»[927]. Именно эта «заимствованная» природа желания позволила Лакану сделать следующий логический шаг и заявить об «эксцентричности желания по отношению к любому удовлетворению», о «блуждании желания», связанном с (не)возможностью успеха в поиске адекватной формы его выражения и соответственно удовлетворения. Желание в итоге оказывается родственным страданию[928].

Двусмысленность идеи о «желании как желании Другого», неоднократно подчеркиваемая Лаканом, отражает структурную двусмысленность самого означающего. Придавая желанию форму знака, означающее встраивает его в цепочку означающих и тем самым задает траекторию скольжения вдоль этой цепи — от одного объекта желания к другому, условно говоря: от смены страны — к смене формы бровей, носа, пола и имени (у Давида Гуренко). Скольжение это, однако, имеет и еще один аспект — желание Другого становится поиском, обращением, апелляцией к той инстанции («Другой»), которая своим ответом способна проявить смысл этого скольжения: так «глюк» обретает значение в контексте «воспаленной памяти». Или, в формулировке Лакана: «…на подступах субъекта к собственному желанию посредником его выступает Другой. Другой как место речи, как тот, кому желание адресуется, становится также и местом, где желанию предстоит открыться, где должен быть открыт подходящий способ его сформулировать»[929].

Логика «соблазна» Бодрийяра — как и логика «глюка» Костюкова — показывает, что происходит с желанием, когда подобное герменевтическое посредничество Другого оказывается невостребованным, когда надежды, связанные с поиском истины по ту сторону принципа наслаждения (Фрейд), знания (Фуко) или языка (Лакан), утрачены, и Другой, с его набором метафизического и аналитического инструментария, воспринимается как неотъемлемая часть все той же системы знаков, как ее закономерный продукт[930]. Уточняя известную фразу Достоевского, Лакан так суммировал суть этой ситуации: «…если Бог умер, не позволено уже ничего…»