Errare humanum est — страница 3 из 12

— Не меньше получаса, — быстро ответил стажер, увлеченный железной логикой Багирова.

— Предположим, что так. Но в условиях кладбища эту цифру надо увеличить вдвое-втрое. Это на круг получается час. Итого, вместе с ходьбой — полтора часа. Кроме того, надо купить цветы. Какие цветы вы купили для тети? — обратился Багиров к шоферу.

— Бессмертники и астры.

— Совершенно точно, — подтвердил Багиров. — Салихов с утра ездил на кладбище и подтвердил, что на могиле Полины Андреевны действительно лежат бессмертники и астры. Вот вам и арифметика следствия, стажер Бакст.

Полковник вынул из кармана носовой платок и аккуратно, по старой армейской привычке, стер план кладбища.

— Ну, а теперь… пора домой. На сегодня практические занятия можно считать законченными, — возвысив голос, проговорил Багиров. — Выходите, ребята.

На глазах у изумленного Бакста из-за листов фанеры вышли стажеры Гога, Наиль и Гера Андалузова и, громко обсуждая Левины просчеты, направились к выходу.

— Мои студенты с юридического факультета МГУ — будущее родной криминалистики, — ласково проговорил Багиров. Глаза его светились…

Профессора и мозолисты

Николай Николаевич Гурмаев был врачом. И поскольку самой важной частью человеческого организма он считал ноги, то он был врачом-ортопедом.

— Ноги, — говаривал он, — болели, болят и будут болеть, невзирая на эпохи, географические широты и идеологические барьеры.

Эту простую, как кирзовый сапог, мысль он и пытался донести до сознания своих учеников.

Сегодняшняя лекция явно удавалась. Профессор был в ударе. Он говорил о ногах и прогрессе. В воображении студентов возникали картины их будущих трудовых будней.

— Ноги болели у мамонтов, египетских фараонов, пещерных медведей и даже у Наполеона. Но самой благодатной почвой для недуга всегда была именно человеческая нога, Чем изощреннее становился человеческий ум, тем слабее делались ноги. Таким образом, — при этих словах профессор поднял указательный палец, — прогресс выдвигает вас в первые ряды борцов за здоровье и гигиену человечества. Вопросы есть? — спросил он, обводя ласковым взглядом притихших ортопедов.

С заднего ряда потянулась рука:

— Неужели ноги будут болеть всегда? — спросил тонкий голосок.

— Всегда! — с улыбкой проговорил Гурмаев.

— Даже на высшей ступени развития общества?

— Даже на высшей!

— Даже на самой-самой высшей?

— Даже на самой-самой, — снисходительно пояснил профессор. И только тут понял, что, кажется, увлекся и завернул слишком круто.

Ряды зароптали. Вырос лес рук. В аудитории сделалось темнее.

— Но… — профессор сделал многозначительную паузу, — …но могучая поступь науки и техники опрокинет фатализм конечностей, и на страже нашего с вами здоровья будет стоять самый здоровый и мощный двигательный аппарат.

Профессор опустился на стул и вытер со лба пот.

Вечернее солнце уже заглядывало в окна аудитории.

— Вот и еще неделя прошла. Пора и мне отдохнуть, — подумал он, чувствуя, как на мизинце тревожно-томительно заныла натруженная за неделю мозоль.

Несколько слов о мозолях

Мозоли, как знает читатель, бывают у всех: у милиционеров и артистов цирка, у водителей трамваев и отставных генералов, у скромных учителей и прославленных балерин. Мозоли не знают ни географических, ни национальных границ. От них страдают узбеки и чукчи, одесские греки и эскимосы Чукотки, молчаливые эстонцы и молодые грузины, привозящие на Центральный рынок кинзу. Мозоль не питает уважения ни к таланту, ни к чинам, ни к заслугам.

Мозоль, или, как ее любовно называют в народе, «болозень», различают по цвету (бывают они и бурые, и серые, и молочно-восковые, как овсяный кисель, ныне, увы, почти не употребляемый). По фактуре они делятся на глазковые и слоистые, как, скажем, пирожное «наполеон», а по месту пребывания — на ступные (чаще всего) спортсменов) и фаланговые (у известных литераторов v кассиров). Все это более или менее известно эрудированной читающей публике. Но известно ли ей, что мозоли бывают трудовые и нетрудовые?

У профессора Гурмаева мозоль была нетрудовая. Но и нетрудовая мозоль мешает быть счастливым. Вот по какой причине каждую пятницу сразу после лекций в институте Гурмаев шел в баню, где его поджидал его друг Сидор Иванович Ширинкин.

Поэма о Ширинкине

Собственный выезд можно иметь, а можно и не иметь, в театр ходить и не ходить, устрицы, как известно, можно любить, а можно и ненавидеть. С мозолями подобная вольность непозволительна. Мозоль лучше не иметь. Этому учит опыт. А чтобы ее не иметь, надо быть другом Сидора Ивановича Ширинкина. Но это совсем не так просто, как может показаться непосвященному москвичу. Подходы к Сидору Ивановичу забиты отставными генералами, народными артистами и учеными-атомщиками, имена которых, по соображениям государственной безопасности, раскрыть мы не имеем права.

Гурмаева с Ширинкиным свел случай.

Но тут (уж пусть читатель нас извинит) волей-неволей придется раскрыть некоторые подробности биографии Ширинкина.

Сидор Ширинкин рано начал и плохо бы кончил, если бы не попал вовремя к хорошим людям. Начал он с мелкого хулиганства в подъезде, где писал на стенах слова самого интимного звучания, а кончил тем, что, пугая граждан зажатым между пальцами лезвием «Уилкинсон суордз», заимствовал у них портмоне и бумажники.

Этот неправильный путь привел Ширинкина в тюрьму. Она-то и повернула его круто к добру.

Коллектив, куда делегировали Ширинкина, строил дорогу. Она уходила все дальше в леса. Ходить приходилось далеко. Мозолей было много. Мозоли болели. Тут-то и выяснилось, что руки Ширинкина, ловко орудующие лезвием, настоящая находка для усталых ног. Сидора приметили. Вначале соседи по бараку, потом начальство. На дорогу его больше не посылали, а определили истопником при лагерной бане. Здесь, на лагерных мозолях, и оттачивал Ширинкин свое мастерство.

Нечаянной радостью обернулся для Ширинкина досуг.

Он заразился чтением. Из заключения Сидор вернулся книголюбом. Его любимой книжкой был ''Дубровский'' А.С.Пушкина. На воле любовь к книге превратилась в страсть, а сам Ширинкин — в азартного охотника за автографами великих писателей. На этой тропе и столкнулись однажды профессор Гурмаев и мозолист Ширинкин.


Заняться скупкой книг Гурмаева надоумила Галина Еремеевна, его жена.

Была она женщиной трезвой, практичной и любящей. К тому времени, как Ирочка с большими трудами и затратами на репетиторов закончила девятый класс, Галина Еремеевна со всей отчетливостью уже представляла себе, что из дочери не выйдет ни профессора, как ее отец, ни умелой домохозяйки, как она сама. Конечно, Ирочка могла бы найти свое полезное место рядом со своими ровесницами на ткацкой фабрике или за прилавком магазина ''Башмачок». Об этом часто говорили по радио.

Но не такой судьбы хотела для своей дочери мать.

Галина Еремеевна давно уже решила, что главное — это удачно выйти замуж. И мечтой Гурмаевой было выдать дочь за писателя или, на худой конец, журналиста. Но это было сложно, очень сложно. Журналисты, познакомившись с дочерью, немедленно уезжали в какие-то необыкновенно длительные командировки и навечно оседали в районных газетах. Некий молодой писатель, которого с трудом удалось залучить в дом, при первом же намеке на возможность альянса стал говорить о том, как он любит запах полей, и в самом деле вскоре исчез из Москвы, сказав, что едет в Белоруссию писать дилогию о Пинских болотах. Словом, нужны были другие средства. Нужно было, решила Галина Еремеевна, создать вокруг Ирочки ореол спокойной, надежной обеспеченности и полного достатка, достатка на всю жизнь, говорила она мужу. Тогда, думала Гурмаева, непременно найдется достойный, любящий комфорт интеллигентный человек; он-то и сделает Ирочку счастливой.

— При твоих заработках, — как-то поздно вечером, когда они уже легли в постель, сказала Галина Еремеевна, — при твоих-то заработках мы можем обеспечить Ирочку на всю жизнь.

— Но что, что мы можем ей оставить? Машина сгниет через пять лет. Дача развалится через двадцать. Деньги, конечно, хорошо, но их могут обменять… Что? Что? — нервничал Гурмаев. И тогда Галина Еремеевна тихо шепнула: «Книги».

Наутро Гурмаев проснулся коллекционером.

— Грамотных становится все больше, а лесов меньше, — говорила Галина Еремеевна мужу, провожая его в поход на книжную толкучку. — Книга будет дорожать!

Книголюбы

Как всем начинающим, Гурмаеву в первое время везло. В первый же день ему предложили купить письмо Пушкина к Чаадаеву.

На полях пожелтевшей, с опаленными краями бумаги явственно виднелись женские головки и мрачный силуэт виселицы. Стремительным росчерком гусиного пера было написано всего несколько строк:

«Дорогая няня, — писал великий поэт, — подруга дней моих суровых! Вчера опять был у Чаадаева и вернулся к рассвету. Дома такая пустота. Нашел кружку и выпил с горя бутылочку «Клико». Сердцу стало веселей. Вспомнил твои сказки. Ах, что за прелесть эти сказки!»

— Это все, что у вас есть? — спросил Гурмаев. Письмо казалось слишком коротким, и ему не терпелось обзавестись еще каким-нибудь манускриптом. Продавцу с трудом удалось убедить клиента, что это единственное и последнее письмо, случайно попавшее к нему от умершего родственника, офицера-колчаковца, не пожелавшего сдать письма в советский архив из-за классовой ненависти к новому строю.

Несмотря на заломленную цену, Гурмаев был счастлив. О такой удаче можно было только мечтать. О. Гурмаев хорошо приметил, как завистливо загорелись глаза какого-то громилы с татуировкой на груди. Но Гурмаев добычи не упустил. Громила ходил за ним следом и, унижая собственное достоинство, просил перепродать рукопись.

— Для народа стараюсь, — изощрялся скупщик.

— Я тоже дитя народа. Мои дальние родственники землю пахали, — краснея, парировал Гурмаев.