Эсав — страница 31 из 87

ледованную ею сыроварню.

Дудуч преуспела в новом деле. Булиса Леви восклицала: «Скорее я увижу белых ворон, чем чапачула получит обратно свою сыроварню!» Но судьба распорядилась иначе. Мир Дудуч обрушился на нее, и она ушла из Иерусалима и пришла к нам.

В тот день Ихиель опять отправил меня проветриться, и я присоединился к другим мальчишкам, которые пошли в поля «искать древности». Бринкер поднимал свою осеннюю пахоту, и лемехи его плуга, как и каждый год осенью, выворачивали из земли красные и желтоватые черепки керамики, сверкавшие зеленым и синим осколки стекла, разноцветные камешки бывших мозаичных полов и обломки мрамора. Мы шли за плугом смешанной группой — вороны и дети. Те искали земляных червей, улиток и зерна, а мы высматривали кусочки мозаики, которые считались самыми лучшими для игры в «пять камушков», и старинные монеты, которые продавали потом господину Кокосину, управляющему поселковым магазином.

Прозвище «Кокосин» дала ему наша мать в честь вонючего кокосового масла, которым торговали в магазине. Он с ума сходил по тем позеленевшим монетам, которые выворачивал плуг, а мы точно так же сходили с ума по его сладостям.

Кокосин обычно принимал нас по вечерам, у себя дома. Вместе с ним нас ждали там его жена с пухленькой дочкой, а также плата за товар — английские конфеты «Кэдбери». Он подолгу спорил с нами из-за стоимости этих древних монет, об истинной цене которых мы не имели ни малейшего понятия. «Вы себе на евонных конфетах дырки в зубах заработали, а Кокосин себе на те бар-кохбовы медяки построил в Тель-Авиве большущий дом», — подытожила мать эту нашу коммерцию добрую дюжину лет спустя, когда управляющий кооперативным магазином бесследно исчез из поселка.

Шелковистое время сумерек опустилось на поля. Стояла такая мягкая и глубокая тишина, что понукания Бринкера и ответные вздохи его мула беззвучно тонули в ее мягких складках. Солнце и Земля сблизились, одаряя друг друга приятным и дружелюбным теплом, и мы парили в красноватом просвете между ними.

Я слышал крики стрижей над нами и хлопанье крыльев цапель, которые взмывали над стадами коров и размазанными платочками планировали на далекие ивы в долине ручья, где они каждый вечер собирались на совместный ночлег. Вдали появилась маленькая темная фигурка, спускающаяся с холмов, что тянулись за вспаханной землей неподалеку от Черепа. Я, разумеется, ничего не мог толком разглядеть, но что-то в ее движениях насторожило других ребят. Они замолчали и стали следить за ее приближением. Я прижал двумя пальцами уголки глаз, чтобы чуть получше видеть, но она уже исчезла в долине, в тени ив с белыми комочками цапель в листве. Несколько минут спустя расплывчатое черное пятнышко появилось снова, спотыкаясь и ушибаясь на гладких камнях в излучине ручья, и стало медленно подниматься, с трудом пробираясь сквозь густые заросли на крутом берегу.

Я хорошо помню эту картину, потому что Яков вдруг заволновался, снял с переносицы наши очки, дал их мне и попросил, чтобы я рассказывал ему, что вижу.

Темная фигура приблизилась и оказалась низенькойженщиной в черной изорванной одежде, со смутным, обезьяньего вида младенцем на руках. Она миновала нас, медленно пересекла поле, остановилась на границе поселка, в том самом месте, где сейчас построили заправку «Сонол» с китайским рестораном при ней, Стала оглядываться вокруг, пока не различила трубу пекарни, и направилась прямиком в ту сторону.

— Она идет к вам! — закричали ребята, и мы победили вслед за женщиной. По сей день, стоит мне посмотреть на свою старую тетку, мне кажется, будто она так и не перестала брести, как тогда, — искалеченная, обессилевшая, обнимая сосущего младенца, прижатого к единственной груди, в сопровождении шумной стайки детворы, идущей за ней следом.

— Что она делает? — нетерпеливо спросил Яков.

Мы прижались к забору, и только наши головы торчали над ним. Женщина толкнула калитку, вошла но двор, и тут ее ноги начали дрожать и подкашиваться Она прошла не больше десяти шагов и упала, как падает юла в своем последнем трепетании.

— Сейчас она упала, — сказал я Якову, и в ту же минуту дверь нашего дома распахнулась, и мать появилась на пороге.

— Мама вышла к ней, — доложил я.

Мать одним прыжком перемахнула через все четыре ступеньки, подбежала к упавшей женщине и застыла над ней.

— Она подымает ребенка и дает его маме, — продолжал я докладывать.

Теперь, освобожденные от своей ноши и ответственности, руки женщины поднялись к горлу, и я, остолбенев, увидел, что она разрывает на себе застежки платья. Из угла, где я стоял, я не могу видеть обнажившуюся грудь — лишь две большие черные пуговицы, оторвавшиеся от платья и покатившиеся в песок, меловую белизну в глазах матери, широко раскрывшихся в безумном ужасе, да ее побледневшие пальцы на спине ребенка.

Воздух огласился прерывистыми рыданиями лежащей в пыли женщины.

— Эта женщина, наверно, совсем сумасшедшая, — сказал я Якову.

— Говори мне только то, что видишь, а не то, что думаешь, — резко ответил он.

— Что вы сделали с Дудуч?! — крикнула мать не своим голосом, упала рядом с женщиной, обхватила ее обеими руками и присоединилась к ее рыданиям.

— Что там происходит? — допытывался Яков.

— Мама выгоняет эту женщину со двора, — сказал я хладнокровно.

Но на этот раз мой обман не прошел. Яков злобно уставился на меня, потом с неожиданной силой толкнул, повалил на землю и отнял очки. Какое-то время я лежал так, а потом поднялся и тоже побрел домой.

С тех пор прошло много лет, и тия Дудуч не покидала нас ни на один день. Она выкормила десятки младенцев, и изготовила тысячи порций масапана, сварила тонны гювеча, закрутила бочки варенья, спекла дунамы[60] пирогов — и не произнесла ни единого слова. Лишь одна-единственная фраза снова и снова срывалась с ее губ, воспоминанием об ужасах резни 1929 года: «Ибрагим, что ты делаешь, Ибрагим?» Она повторяла эти слова родным, шептала кухонной посуде, выкрикивала из окна удивленным прохожим и поверяла своим подушкам, которые выбрасывала каждую неделю, выпрашивая новые, потому что ее ночные кошмары выжигали в них глубокие дыры, не видимые никому, кроме нее самой.

Но тогда, в тот день, в полях, мы еще не знали всего, что произошло. В тот день мы узнали только, кто эта женщина. Дудуч Натан, сестра отца, вдова дяди Лиягу, зыбкое отражение из отцовских рассказов и материнской тоски, вырвавшееся из них и пришедшее к нам наяву.

ГЛАВА 27

Давно уже изгладились из сердца и шикарный «форд», и девочка, и женщина, и мужчина, и тут появился зеленый грузовик, кряхтящий вверх по холму. Джамила с матерью собирали там на склоне цветы, поскольку ромашки маме не помогли и Джамила предложила другие, обходные пути: нарциссы для упрочения слабеющей любви, мандрагоры для воспламенения угасающей страсти, венчики боярышника, дабы подавить вожделение к другим женщинам, и букеты асфоделей, чтобы заново собрать рассеивающуюся верность. Самой Джамиле, кстати, в любви весьма повезло. Будущий муж ее, пастух, умевший читать по земле, как по книге, увидел однажды на тропинке следы ее босых ног. Отпечатки ее больших пальцев и мягких пяток были так совершенны, а расстояние между ступнями было таким изысканным и влекущим, что парень бросил своих овец и пошел по этим следам, пока не настиг ног, которые их оставили, и опустился на землю, по которой эти ноги ступали. Через несколько месяцев переговоры о выкупе невесты завершились, и Джамила переехала в дом своего мужа неподалеку от нашего поселка. На остаток денег он купил ей туфли, чтобы она больше не оставляла следов, и в обмен обещал не брать себе других жен, кроме нее.

Грузовик со вздохом остановился. Рабочие в касках и майках сгрузили строительные материалы, формы для смешивания бетона, черные резиновые мешки и инструменты. Несколько дней после этого они мерили, и забивали колышки, и натягивали веревки, а потом стали разрывать и калечить плоть холма, с корнями выкорчевывать асфодели, давшие ему имя, разравнивать вершину и пятнать ее рыжеватость кучами извести, гравия и щебня. Казалось, они готовят декорации на сцене предстоящего спектакля.

— Возьмите Шимона, — кричала мать, когда видела, что мы с Яковом выходим со двора и направляемся в трону холма.

— Тогда я останусь дома, — ворчал я.

Яков говорил, что «Шимон — это семья» и мы должны о нем заботиться, но я отвечал, что у меня нет ни сил, ни желания тащить его на руках. Шимон, хоть и низкорослый, был очень широк в плечах, а страдания сдавили его тело, сделав его плотным и тяжелым, как свинец. Мать сшила ему гамак из пустого мешка из-под муки и, как только видела, что его плач вот-вот прорвется сквозь стиснутые зубы, кричала нам: «Покачайте Шимона!» Но Шимон никого не беспокоил своими страданиями — он совал себе в рот толстую щепку и сжимал ее между челюстями с такой силой, что она хрустела. Мать, которая пестовала легенду о деревянном полене, которое дедушка Михаэль стискивал зубами во время обрезания, утверждала, что это снимает боль. Но в те минуты, когда боль его отпускала, Шимон приходил в такое беспокойство, будто он вообще терял смысл, а также доказательство своего существования.

Словно желая продемонстрировать, что он нуждается не только в успокоении, но и в общении с миром, он начал испытывать свои прорезавшиеся зубы на любом доступном материале. Он оставлял белеющие полосы ободранной коры на стволе шелковицы, прокусывал круглые дыры на подошвах рабочих башмаков, и однажды утром приполз в пекарню и изрядно укоротил деревянную лопату. Мать была уверена, что это дело крысиных зубов, но Ихиель сказал, что есть только одно животное, которое способно сотворить нечто подобное с деревянной рукоятью, однако оно не числится в списке животных Страны. Эта привычка вскоре превратилась у Шимона в маниакальную потребность совершенствовать и улучшать свои укусы, в которой было что-то от яростных экспериментов взрослеющего подростка, неустанно понукающего свой член подниматься опять и опять, словно бросая ему вызов: кто сломается первый?