Еще одна чашка кофе — страница 70 из 85

В детстве отец часто повторял Оле и Ксюте (было ли это сказано по поводу слез из-за разбитой коленки, двойки по арифметике, обиды на соседнего мальчишку или по куда более серьезным поводам), что даже в самые горькие минуты человек не должен предаваться унынию. И сейчас, спустя тридцать с лишним лет, Ксения кивает: да, папа, я помню.

А еще она вспоминает, как однажды летним вечером в Павловске, папа рассказывал им с Олей о русской истории и подвигах Александра Невского. «И сказал Александр Невский, что с нами Бог и правда, что враги повержены были и пали, мы же выстояли и стоим прямо»

— Мы выстояли, выстояли, — каждый день, как молитву, шепчет Ксения.

За окнами совсем стемнело. На белый от снега, холода, беды, Ленинград опустилась ночь.

Ксения легла на кровать, накрылась тремя одеялами и Колиным тяжелым — как горой придавило — полушубком и задремала, провалилась в сон. И снилось ей, как через весь выстуженный город идет к ней ее любимый, близкий человек.

* * *

По занесенным снегом улицам, мимо заледеневших правительственных имперских зданий, мимо вымерзших домов с заколоченными окнами шел человек. Из-за усталости и оттого, что идти приходилось по заснеженным улицам, человек шел куда медленнее, чем ему хотелось. Но вот наконец показалась Фонтанка, вон знакомый мост, родной дом; теперь остановиться, отдышаться, нырнуть в черную пещеру парадной, с остановками подняться на третий этаж и — замереть у двери своей квартиры. Застыть от страха — а что, если… Испугавшись додумать страшную мысль, он даже не постучал, а затарабанил в дверь, совсем как тогда, много лет назад.

Ему долго никто не открывал. Он бился в дверь изо всех сил в надежде на то, что Ксюта откроет, и за открытой дверью протянется полоска света, означающая жизнь. С отчаянием, из последних уже сил снова стучал по двери. Открой, Ксюта, только открой!

Ксения не сразу услышала, что стучат; очнулась от сна, поплелась в коридор, распахнула дверь.

Увидев мужа, Ксения охнула и упала ему в ноги.

Николай поднял ее, повел в комнату; сбивчиво объяснил, что его отпустили в город на одну ночь, что утром он должен вернуться в часть, что у него все хорошо, и будет все хорошо, и что война скоро закончится, ты даже в этом не сомневайся, Ксюта.

Она, не веря в реальность происходящего, смотрела, как он торопливо выкладывает на стол содержимое своего вещмешка.

— Сухой паек, сухари, консервы, кусок сахара, — перечислял Николай.

Ксения боялась, что все это она видит во сне и что Коля может исчезнуть, раствориться в белом мороке зимней ночи. Но Коля был здесь, рядом — суетился, вложил ей в руки кусок хлеба, растапливал стоявшую на столе на кирпичах железную печурку, грел воду.

— Ешь, Ксюта, — приказал Николай, раскрывая принесенные консервы.

— Ты опять меня спасаешь, Коля, — улыбнулась Ксения. — Это уже было когда-то.

Огонь бился, потрескивал, наполнял комнату теплом, жизнью. Ксения вцепилась в Колину руку — не отпускать! Все еще боялась, что это сон и он прервется.

Коля что-то рассказывал ей — вспоминал старое житье-бытье, упоминал своих товарищей из части, потом вдруг кинулся к своему мешку.

— Знаешь, чем я тебя сейчас напою? Ты не поверишь! Будем пить кофе из корней одуванчика!

Ксения растерялась:

— Да где ж ты одуванчики нашел среди зимы, Колька?

— У нас в роте чудак один есть, работал в Ботаническом саду до войны, у него всякие травы есть. Я тебе сейчас сделаю, — захлопотал Коля, — вот увидишь — довольно вкусно выйдет!

Ксения отхлебнула горьковатый напиток, приготовленный мужем, размочила в нем сухарь — настоящее лакомство!

— К нам в часть мальчишка прибился, Вася Белкин, — пояснил Николай, — пятнадцать лет, сирота, теперь у нас как сын отряда. Так вот это он про кофе придумал. Он многое выдумывает, про море мечтает. Если выживу, говорит, на флот пойду, коком стану, буду при еде всегда и при море. Смешно, да?

Ксения кивнула — смешно.

— Этот Вася как начнет придумывать, какие он будет торты печь после войны, — Николай подлил Ксении еще кофе, — а мы его слушаем, представляем, аж живот сводит! Все время же есть охота!

— А как вы там… вообще? — робко спросила Ксения.

— Вообще — нормально, как на войне, — вздохнул Николай.

— Знаешь, а я вот теперь все время повторяю про себя такие слова: «С нами Бог и правда, наши враги повержены были и пали, а мы выстояли и стоим прямо».

— Кто так сказал — Партия? — Николай подбросил в печурку еще дощечек.

— Можно сказать, что Партия, — улыбнулась Ксения.

— Ну и правильно говорят, Ксюта, — Николай обнял ее. — Выстоим.

Они сидели у потрескивающей печурки и просто молчали, потом Коля попросил:

— Ксюта, а спой, как Таня пела. Про ветер!

Ксения вздохнула и слабеньким, девичьим голоском (мама всегда говорила, что у Оли голос — труба, а у Ксюты — колокольчик) запела:

Спой нам песню,

Чтоб в ней прозвучали

Все весенние песни земли…

— Голосочек у тебя, Ксюта, как из хрусталя, — Николай погладил прядь ее волос.

Он никогда не делал ей комплименты — не тот человек! — не признавался в любви, но вот сейчас…

— Ксюта, я хочу, чтобы ты знала, — сказал Николай, — я тебя, ты же знаешь, очень люблю.

Ксения смахнула слезу — его «люблю» долетело к ней спустя двадцать с лишним лет их совместной жизни. Припозднившаяся, но такая дорогая птица… Пусть посидит на плече, так страшно ее вспугнуть.

Потом они легли на кровать, в одежде, как были. Николай обнял Ксению и уснул.

— Устал ты, Колечка, отдохни, — прошептала Ксения.

Она лежала и думала, что было все: страсть, ревность, может, даже обида на Колю и на сестру, а вот отгорело все, очистилось и осталась только любовь; та самая, высшей, годами и страданиями закаленной пробы, когда за этого человека — хоть руку в этот самый огонь.

Ей вдруг вспомнилось, как однажды папа в ответ на мамины рассуждения о том, что у любви бывают разные цвета и разный возраст — от мелодраматического малинового до лазорево-синего (когда романтика и страсть сменяются нутряным прорастанием в любимого человека), заметил, что у настоящей любви есть лишь один период — самый главный, к которому мы идем всю жизнь. В этом периоде, в самом взрослом возрасте любви и жизни, вместо всей романтики и страстей нам выдадут только крест, и каждому придётся его тащить. И вот если кто поможет тебе его нести — это и будет уже последним возрастом вашей любви. А какой у него цвет — непонятно. И как же она сейчас понимает те папины слова.

Коля зашевелился во сне — что-то плохое приснилось. Ксения коснулась рукой его лица: ну-ну, Колька, все хорошо.

Утром, чуть рассвело, Николай проснулся — пора. Ксения опять выпросила у мужа разрешения проводить его.

Они вышли в морозное утро, остановились у моста.

Все повторялось — холодный рассвет, мост, разлука. Ни сил, ни слов, ни даже слез уже нет. Ксения долго, пока было можно, и даже потом, когда уже вовсе нельзя было разглядеть родной силуэт, смотрела Коле вслед. Через время, через смерть, держала перед глазами его образ.

* * *

День за днем ждать писем от родных, ходить за хлебом и за водой к реке жизни.

Ксения вновь шла на Фонтанку походкой блокадника (теперь-то все так ходят): тихо-тихо, едва переставляя ноги, словно бы она стеклянная — упадет и разобьется, вон сколько вокруг таких стеклянных людей. Не смотри по сторонам, Ксюта, не надо.

Но вот шедшая впереди нее старуха с ведром упала на снег и замерла. Ксения остановилась — наклоняться нельзя, блокадники об этом знают. Если наклонишься, чтобы поднять упавшего человека — сам не встанешь, не хватит сил.

Я сильная. Я смогу.

Ксения опустилась на снег:

— Вставайте, ну же, вставайте!

Она обхватила женщину, и из последних сил, цепляясь друг за друга, обе потянулись — к жизни.

И когда встали уже, Ксения заглянула в лицо этой пожилой женщины и ахнула:

— Тата?

Тата Щербатова кивнула и, как будто не узнала Ксению, бессвязно зашептала:

— У меня дочь, три года, маленькая, холодно.

— Я приду к тебе, Тата, сегодня приду, — крикнула Ксения уходящей в метель Тате.

Придя домой, она позвала старого, седого как лунь, Акима.

— Ну давай, Акимушка, нужно помочь!

Фортепиано вскрикнуло, как раненое животное.

На тех же санках Ксения (едва доползла) привезла Тате «дрова» и две банки Колиных консервов.

— Вот, Тата, твоей девочке.

Тата едва разлепила губы, выдохнула:

— Спасибо, — и сказала, куда-то даже не Ксении, а в пустоту: — Так хочется жить.

Ксения кивнула — знаю.

Так хочется жить… И хочется верить, что жизнь-то будет, будет и потом, когда для тебя уже останется только снег, и что бесконечный этот снег когда-нибудь обернется белым снегом цветущих яблонь, ведь весна когда-нибудь наступит, придет. Пусть и не для нас.

Она шла по занесенным снегом улицам белого, умирающего города домой и шептала Неве, Фонтанке, Ангелу на флюгере старой крыши: так хочется жить.

* * *

Январь, 1942 год

Жизнь уходила — по капельке, по вздоху, меньше, тише, короче.

Умерли верный помощник Ксении, старый дворник Аким, и половина сотрудников ее чертежного бюро, и многие ее соседи, и город, казалось, тоже умирал.

И однажды наступил день, когда Ксения поняла, что сегодня до Фонтанки она уже не дойдет.

Нет, она не сдавалась, она по-прежнему верила, знала, что враг будет разбит и мы выстоим. Ее не сломили морально, но физических сил с каждым днем становилось все меньше. И времени, чтобы что-то исправить — тоже.

Письмо сестры, на которое она не ответила, которое она замолчала, скрыла от Коли — Олино письмо — обжигало ей пальцы.

Ей казалось важным исправить эту ошибку.

В начале января сорок второго года она начала писать длинное — длиною в жизнь — письмо мужу.

Ни сомнений, ни ревности, ни страха больше не было. Ксения рассказала Коле об Ольгином письме, Ольгином покаянии, о хранящейся в тайнике картине, и самое главное, о том, что Ольга ни в чем перед Колей не виновата.