Джейн откусывает один раз и морщит нос.
– Сомневаюсь, что это оно.
Следующие четыре дня Огаст приносит ей разные кофе и бейглы. Черный и отруби с лососем. Капучино с корицей и поджаренный пармезан с чесноком. Только на пятый день (шоколадная крошка и арахисовая паста) она открывает бумажный пакет, нюхает и говорит:
– О боже. Шоколад.
– Господи, – говорит Огаст, когда Джейн проглатывает половину за раз, как удав. – Каждый ньюйоркец в радиусе пятидесяти километров только что почувствовал раздражение, но сам не понял почему.
– Да. Парень в закусочной всегда смотрел на меня с отвращением.
– Раз уж на то пошло, почему бы не съесть пончик?
– Не так сытно, – отвечает она с полным ртом. А потом хватает Огаст за руку и говорит: – Стой. Пять кусочков сахара! – И вот так они узнают, что Джейн – неисправимая сладкоежка. Она берет кофе с двойными сливками и пятью кусочками сахара, как какая-то маньячка. Огаст начинает приносить ей шоколадный бейгл с арахисовой пастой и кофе, полный сахара и сливок, каждое утро.
Она ездит по ветке вверх, вниз и обратно вверх. Во вторник днем – через Ист-Ривер и по Манхэттенскому мосту, мимо всех достопримечательностей, которые она в детстве клеила на углы конвертов в виде почтовых марок. В субботу утром – в «Кони-Айленд» к арочным стропилам станции, в окружении маленьких детей с мягкими шляпами и полосками солнцезащитного крема и безропотных родителей с пляжными сумками.
– Кто ходит на пляж в марте? – ворчит Огаст, пока они ждут, когда поезд выедет обратно с «Кони-Айленда», конечной остановки ветки. Поезд нигде не стоит так долго. Джейн любит утверждать, что можно услышать океан, если хорошенько прислушаться.
– Да ладно тебе, пикники на берегу в честь конца зимы? – говорит Джейн, размахивая бейглом в воздухе. – Мне кажется, что это чертовски романтично.
Она смотрит на Огаст, как будто ждет ответа, как будто это шутка, а до Огаст не дошло. Огаст морщится и продолжает есть.
Они сидят, едят бейглы и разговаривают. Ничего другого не остается: Огаст зашла в тупик. Без зацепок про семью или ее жизнь в Нью-Йорке Джейн – главный источник.
Ее главный источник и теперь ее друг.
И все. Ничего больше. Другого быть не может.
Огаст смотрит на арахисовую пасту, оставшуюся на губе Джейн.
Все в порядке.
В среду Джейн, откусив в третий раз бейгл, вспоминает свою начальную школу.
Город в воспоминаниях размыт, но она помнит крошечную аудиторию, и других детей из ее района, сидящих за крошечными партами и на крошечных стульях, и плакат с воздушным шаром на стене. Она помнит запах стружки от карандаша, и аккуратные переводы, и своего первого лучшего друга, девочку по имени Джиа, которая любила бутерброды с арахисовой пастой, и туманную дорогу между их домами, запах мокрого тротуара, который мочили лавочники под конец ночи.
– Это похоже на то, что я пытаюсь вспомнить, – говорит Джейн. – На то, как я пошла в школу в свой первый день и поняла только половину из того, что говорили, потому что дома я общалась на кантонском диалекте. Как будто я должна складывать все воедино на ощупь.
В другой день, как только она допивает кофе, у нее загораются глаза, и она рассказывает Огаст про тот день, когда она переехала в Нью-Йорк. Она говорит про автобус на вокзале Грейхаунд и дружелюбного старика, который объяснил ей, как доехать до Бруклина, подмигнул и сунул ей в карман значок, маленький розовый треугольник, прицепленный у нее ниже плеча. Она рассказывает Огаст про то, как заплатила наличкой за свою первую поездку на метро, как выбралась из подземки в серое утро и стала медленно поворачиваться по кругу, впитывая город, а потом купила свою первую чашку нью-йоркского кофе.
– Ты видишь закономерность, да? – говорит Огаст, закончив все записывать.
Джейн вертит в своих руках пустой стаканчик.
– В смысле?
– Дело в ощущениях, – говорит Огаст. – Ты чувствуешь запах кофе и вспоминаешь что-то связанное с этим запахом. Ты пробуешь арахисовую пасту – то же самое. Так мы можем пробуждать твои воспоминания. Нам просто надо экспериментировать.
Джейн молчит, изучая схему станций.
– А песня? С ней тоже могло бы сработать?
– Возможно, – говорит Огаст. – Вообще-то, зная тебя и музыку, я уверена, что это могло бы сильно помочь.
– Ладно, – говорит Джейн, резко выпрямляясь, вся во внимание. Выражение ее лица, как успела понять Огаст, означает готовность узнать то, чего она не понимает: голова чуть наклонена, одна бровь приподнята, отчасти замешательство, отчасти нетерпеливость. Иногда Джейн испускает ту же энергию, что и золотистый ретривер. – Есть одна песня, которую я частично помню. Я не знаю, чья она, но она поется так: «Оооох, девчоооонка…»
– Под это подходит много песен, – говорит Огаст, вытаскивая из кармана телефон. – Ты помнишь еще какие-нибудь слова?
Джейн закусывает губу и хмурится. Она поет себе под нос, душевно, фальшиво и немного хрипло, совсем как воздух вокруг нее.
– «Я так от тебя завишу, от любви, которая мне нужна».
Огаст очень старается думать только о научном любопытстве, пока консультируется у Гугла.
– А, ясно. «Когда». Правильно «от любви, когда она мне нужна». Песня называется «Ох, девчонка». Ее поет группа «Чи-Лайтс». Вышла в 1972-м.
– Да! Точно! Она у меня была на семидюймовом сингле. – Джейн закрывает глаза, и Огаст думает, что они представляют одно и то же: Джейн, сидящую на полу спальни со скрещенными ногами и крутящую пластинку. – Господи, как жалко, что я не могу ее сейчас послушать.
– Можешь, – говорит Огаст, листая приложения. – Подожди. – Ей требуется всего три секунды, чтобы найти песню, она распутывает наушники и дает один из них Джейн.
В песне нарастают задушевные, тоскливые струны и губная гармошка, и первые слова звучат именно так, как Джейн их пропела: «Оооох, девчоооонка…»
– О боже, – говорит Джейн, откидываясь на сиденье. – Это оно. Черт.
– Да, – говорит Огаст. – Черт.
Песня звучит еще минуту, а потом Джейн садится прямо и говорит:
– Я услышала эту песню в первый раз по радио в грузовике, – говорит она. – Что странно, потому что я очень сильно сомневаюсь, что когда-то водила грузовики. Но мне кажется, на каких-то я ездила. Есть какие-то… как бы вспышки воспоминаний, понимаешь?
Огаст записывает это.
– Может, автостоп? Тогда это было популярно.
– О да, было, – говорит она. – Уверена, так и было. Да… да, в грузовике из Калифорнии, едущем на восток. Но я не помню, куда мы ехали.
Огаст сосет ластик на кончике карандаша, и Джейн смотрит на нее. Точнее, на ее рот. Она смущенно вытаскивает изо рта карандаш.
– Все в порядке, это отличное начало. Если ты вспомнишь другие песни, я смогу помочь тебе с ними разобраться.
– То есть ты можешь… слушать любую песню, какую захочешь? – говорит Джейн, смотря на телефон Огаст. – Когда захочешь?
Огаст кивает. Они прошли через довольно примитивные объяснения того, как работают смартфон и интернет, и Джейн многое узнала путем наблюдений, но она все равно приходит в шок и восторг.
– Хочешь, я принесу тебе такой телефон? – говорит Огаст.
Джейн задумывается.
– Ну… и да, и нет. Это впечатляет, но есть что-то в том, чтобы прикладывать усилия, когда хочешь послушать песню. Я обожала свою коллекцию музыки. Я тратила на нее больше всего денег, пересылая на новый адрес, когда переезжала в новый город. Я хотела увидеть мир, но все равно иметь что-то свое.
Карандаш Огаст летает по бумаге.
– Ясно, ты была бродягой. Бродягой и автостопщицей. Так…
– Круто? – подсказывает Джейн, подняв бровь. – Дерзко? Смело? Сексуально?
– Невероятно, что тебя не задушил один из десятков серийных убийц, приканчивающих автостопщиков сплошь и рядом на Западном побережье в 70-е, – вот что я хотела сказать.
– Что ж, – говорит Джейн. Она поднимает ногу в воздух, скрещивая лодыжку на колене другой ноги, и смотрит на Огаст, заложив руки за голову. – В чем смысл жизни без вероятной опасности?
– В том, чтобы не умереть, – отвечает Огаст. Она чувствует, как на щекам вспыхивает румянец.
– Ну да, я не умирала всю свою жизнь, и смотри, куда меня это привело, – говорит Джейн.
– Ладно. В этом есть смысл. – Огаст закрывает блокнот. – Но это большое воспоминание. У нас есть зацепка.
Огаст дает Джейн телефон, учит ее, как им пользоваться, и они экспериментируют, как в каком-то амнезийном квесте. Джейн пишет ей отрывки текстов песен или кадры из фильмов, которые она смотрела, проникая в кинотеатры, и Огаст рыщет по барахолкам в поисках музыки, знакомой рукам Джейн, и винтажного издания фильма «Челюсти». Огаст приносит в «Кью» всю еду, которую может придумать: липкие булочки, халу, куски пиццы, фалафель, у которого насквозь мокнет бумажная обертка, приготовленный на пару бисквит, мороженое, тающее у нее в руке.
Воспоминания начинают возвращаться медленно, фрагментарно, по одному моменту за раз. Коробка жирной пепперони, поделенная с подругой на патио в Филадельфии. Прогулка по кварталу в сандалиях в жаркий июльский полдень, чтобы купить мягкое печенье к зеленому чаю на мелочь, найденную в диване. Девушка, которая ей недолго нравилась и которая пила по три «Арнольда Палмера» в день. Девушка, которая ей недолго нравилась и которая стащила бутылку вина с семейного празднования Пурима, потому что они обе были слишком бедны, чтобы купить его сами. Девушка, которая ей недолго нравилась и которая работала в кинотеатре. Огаст замечает, что Джейн нравились недолго много девушек. В конце одного из ее блокнотов есть таинственные отметки. Их семь штук (она совсем из-за этого не переживает). Они ищут зацепки в рюкзаке Джейн: блокноты, в основном заполненные дневниковыми записями и рецептами в беспорядочных сокращениях, открытка из Калифорнии с телефонным номером, который недоступен. Огаст фотографирует значки и пуговицы Джейн, чтобы их загуглить, и узнает, что Джейн была в 70-х каким-то радикалом, что открывает целое новое направление исследования. Огаст роется в библиотечных архивах, пока не находит копии брошюр, зинов, листовок – всего, что могло расклеиваться, раздаваться или подсовываться под дверь захудалого бара, когда Джейн расхаживала по улицам Нью-Йорка. Она откапывает экземпляр газеты «Ай Уор Куэн» со страницами на китайском и английском про марксизм, самоопределение и то, как скрыться от военного призыва. Она находит листовку про постановку в уличном театре Редстокингса о праве на аборт. Она полностью распечатывает журнал Фронта гей-освобождения и приносит его Джейн, отметив ярко-розовым стикером эссе Марты Шелли под названием «Гомосексуализм – это хорошо».