Еще одна станция — страница 47 из 67

Чаевых за ночь как раз бы на это хватило.

А потом – та ночь в «Верхнем», бензин и дым. Падающий потолок. Огонь, и решетки на окнах, и дверь, которая никак не открывалась. Поджог. Погибло тридцать два мужчины.

Оги не пришел домой.

Есть пара безымянных могил, объясняет Джейн тихим хриплым голосом. Таких людей, как она или Оги, было немало, квир-людей, которые сбегали и не хотели, чтобы их нашли, у которых не было семей, чтобы о них спрашивать, люди, которые хранили секреты так хорошо, что никто не мог знать, что они были там.

Все и так было ужасно. Пустая спальня, свертки носков, молоко, оставленное в холодильнике, средство после бритья в ванной – все и так было ужасно. Но потом наступили следующие месяцы.

Город почти не пытался вести расследование. В новостях упоминали пожар, но не говорили, что это был гей-бар. Радиоведущие шутили. Ни один политик не сказал ни одного чертова слова. Церковь за церковью отказывались проводить похороны. Одного священника, который все-таки собрал группу людей для отпевания, едва не отлучили от церкви.

Это снова и снова причиняло боль, эта ужасная вещь, которая произошла, эта разрывающая, непостижимая, ужасная вещь, и это только причиняло еще больше боли, разрастаясь, как синяки на ребрах Джейн, когда копы решили сделать из нее показательный пример.

Новый Орлеан, говорит ей Джейн, был первым городом, который убедил ее остаться. Это было первое место, в котором она была собой. Она провела год в дороге, прежде чем оказалась там, она влюбилась в город и в его южных девушек и начала думать, что может пустить тут корни.

После пожара она продержалась шесть месяцев, прежде чем собрала все свои пластинки и уехала. Она уехала в январе 74-го, не оставив в Новом Орлеане ничего, кроме имени, выцарапанного на паре барных стоек, и поцелуя на камне без обозначения. Она потеряла связь со всеми. Она хотела стать призраком, как Оги.

А потом она нашла Нью-Йорк. И он закончил работу.

12

Фото из архивов «Тулейнского тарарама», еженедельной студенческой газеты Тулейнского университета, от 23 июня 1973 г.

[На фото изображена группа молодых девушек, шествующих по Ибервилль-стрит, несущих транспаранты и плакаты, в рамках третьего ежегодного Новоорлеанского гей-парада. На переднем плане темноволосая девушка в джинсах и рубашке держит постер, на котором написано «ЛЕСБИЯНКИ ДАЮТ ОТПОР». На следующий день новоорлеанское гей-сообщество будет потрясено поджогом в «Верхнем лаунже».]

У входа на станцию «Парксайд-авеню» палец Огаст зависает над кнопкой вызова в десятый раз за последнюю пару часов.

Было время, когда дядя Оги маячил, как Кларк Кент, в ее детстве, этот таинственный герой, которого надо было преследовать через квадраты публичных формуляров, как панели в комиксах. Ее мать рассказывала ей истории: он был на двадцать лет старше, свернувший не туда наследник старой новоорлеанской семьи, младшая сестра родилась в его скалистой юности как попытка начать заново. У него были волосы, как у Огаст, как у ее матери, дикие, густые и взъерошенные. Он пугал школьных хулиганов, крал десерты, когда их мать говорила, что маленькие девочки не должны столько есть, прятал виски и коробку фотографий под половыми досками в его комнате.

Она рассказывала Огаст про большую ссору, которую она подслушала одной ночью, про то, как Оги отчаянно поцеловал ее в лоб и ушел с чемоданом, как он писал ей каждую неделю, пока письма не перестали приходить. Она рассказывала Огаст про поездку на трамвае до полицейского участка, про то, как сотрудник говорил, что они не могут тратить время на ее побеги, как ее родители пригласили шефа на ужин, когда он отвез ее домой, а потом забрали у нее книги в качестве наказания.

Теперь понятен смысл, почему Оги ушел и не вернулся, что было неясно, когда было известно только о мелких семейных ссорах. Огаст понимает, почему он никогда не говорил своей сестре, что он еще в городе, почему ее бабушка и дедушка предпочитали притворяться, что он никогда не существовал. Он был как Джейн, только географически ближе.

Она не знает, как рассказать все маме. Она даже не знает, как разговаривать сейчас с мамой.

Этого слишком много, чтобы думать об этом, слишком много, чтобы уместить в сообщение или звонок, поэтому она заталкивает телефон в карман и решает, что разберется с тем, с чем сможет, прежде чем расскажет остальным.

Только когда «Кью» останавливается и она видит Джейн, ей приходит в голову, что для Джейн это тоже может быть слишком.

Джейн сидит там не моргая. Воротник ее футболки порван, а на губе свежий порез. Она сжимает и разжимает правую ладонь снова и снова у себя на коленях.

– Что случилось? – говорит Огаст, влетая в вагон и роняя сумку, чтобы опуститься перед ней на колени. Она берет лицо Джейн в ладони. – Эй, расскажи мне.

Джейн безразлично пожимает плечами.

– Какой-то парень обозвал меня словом, которое я не хочу повторять, – наконец говорит она. – Эта смесь расизма и гомофобии всегда провоцирует.

– О боже, он тебя ударил? Я его убью.

Она мрачно смеется, не поднимая глаз.

– Нет, это я его ударила. Губу повредила, когда кто-то стаскивал меня с него.

Огаст пытается провести большим пальцем по губе Джейн, но та отдергивается.

– Господи, – шипит Огаст. – Копов вызвали?

– Не-а. Мы с каким-то парнем вытолкнули его на следующей станции, и я сомневаюсь, что его эго могло бы справиться с вызовом копов из-за тощей китаянки.

– Я имела в виду для тебя. Ты ранена.

Джейн сбрасывает с себя руки Огаст, наконец-то встречаясь с ней глазами. Огаст вздрагивает от стали в ее глазах.

– Я не связываюсь с гребаными свиньями. Ты знаешь, что я не связываюсь с гребаными свиньями. – Огаст садится на пятки. Что-то не так с Джейн, с атмосферой вокруг нее. Обычно Огаст как будто может чувствовать частоту, на которой она вибрирует, как будто она обогреватель или оголенный провод, но сейчас все тихо. Зловеще тихо.

– Прости, это было идиотское предложение, – медленно говорит Огаст. – Слушай, ты… в порядке?

– А ты как думаешь, мать твою, Огаст? – выплевывает она.

– Я знаю… это хреново, – говорит ей Огаст. Она думает про пожар, про то, что перемещало Джейн из города в город. – Но, обещаю, большинство людей изменилось. Если бы ты могла выйти на улицу, ты бы увидела.

Джейн берется за поручень и поднимается на ноги. Ее глаза аспидные, кремневые, каменные. Поезд делает поворот. Она не двигается.

– Дело не в этом.

– Тогда в чем, Джейн?

– Боже, ты не… ты не понимаешь. Не можешь понять.

На секунду Огаст чувствует себя так же, как в ночь после сеанса, когда она держала ладонь на запястье Джейн и ощущала пульс, бьющийся невероятно быстро под ее пальцами, когда она разговаривала с Джейн так, будто та стоит на карнизе. Джейн могла бы с таким же успехом свеситься из аварийного выхода.

– А ты попробуй.

– Ладно, хорошо, это как… я однажды проснулась, а половина людей, которых я когда-то любила, мертвы, а другая половина прожила всю жизнь без меня, и у меня не было шанса это увидеть, – говорит Джейн. – У меня не было шанса быть на их свадьбах или на их выставках. Я не смогла увидеть, как растут мои сестры. Я не смогла рассказать родителям, почему я ушла. Я не смогла все исправить. Черт, моя подруга Суджон начала встречаться с новым парнем, который был очень раздражающим, и я собиралась сказать ей бросить его, и я даже не смогла сделать это. Понимаешь, о чем я? Ты когда-нибудь думала о том, каково мне?

– Конечно, я…

– Я как будто умерла, – перебивает она. У нее срывается голос на полуслове. – Я умерла, но должна все чувствовать. И вдобавок ко всему я чувствую все, что я когда-то чувствовала, заново. Я заново получаю плохие новости каждый день, я вижу решения, которые я принимала, и я не могу ничего исправить. Я даже не могу от этого убежать. Это ужасно, Огаст. – Так. Вот оно. Джейн до этого шокирующе непринужденно относилась ко всей своей экзистенциальной ситуации. Огаст ожидала чего-то такого.

– Я знаю, – говорит Огаст. Сиденье слегка скрипит, когда она поднимается на ноги, и Джейн следит за тем, как она встает ближе, с распахнутыми глазами, как будто может сбежать в любую секунду. Огаст двигается, пока не оказывается достаточно близко, чтобы ее коснуться. Она не касается. Но могла бы. – Мне жаль. Но еще… еще не поздно что-то из этого исправить. Мы со всем разберемся, и мы вернем тебя туда, где ты должна быть, и…

– Клянусь гребаным богом, Огаст, ты можешь хоть раз не вести себя так, будто все знаешь?

– Ладно, – говорит Огаст, чувствуя позвоночником защитную реакцию. Не только Джейн провела последний день в боевом настрое. – Господи.

Зубы Джейн секунду жуют разбитую губу, как будто она думает. Она отступает назад на три шага, за пределы досягаемости.

– Боже, просто… ты так уверена, что есть ответ, но для этого нет никаких оснований. Ни в чем из этого нет никакой гребаной логики.

– Поэтому ты вела себя так, будто тебе плевать на дело? Потому что ты не веришь, что я могу его раскрыть?

– Я не гребаное дело, которое надо раскрывать, Огаст.

– Я знаю это…

– А вдруг я на этой ветке проведу вечность, а? – спрашивает ее Джейн. – Это все сейчас интересно и волнительно, но однажды тебе будет тридцать, а мне будет двадцать четыре, и я все еще буду здесь, и тебе станет скучно, а я останусь тут. Одна.

– Я тебя не брошу, – говорит Огаст.

Огаст видит бунтарку в том, как Джейн закатывает глаза и говорит:

– Должна бросить. Я бы бросила.

– Да, но я не ты, – огрызается Огаст.

Это останавливает их обеих. Огаст не хотела это говорить.

– Что это значит?

– Ничего. Забудь. – Огаст сжимает ладони в карманах в кулаки. – Слушай, ты злишься не на меня. Ты не из-за меня тут застряла.

– Нет, не из-за тебя, – соглашается Джейн. Она отворачивается, и ей на глаза падают волосы. – Но ты заставила меня это осознать. Ты заставила меня вспомнить. И возможно, это хуже.