Еще шла война — страница 4 из 47

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Партийное отчетно-выборное собрание затянулось допоздна. После доклада начались прения. Они длились вот уже более часа. Накал критики сказался сразу же. Опустив голову, точно все, что говорилось, нестерпимо обжигало, Шугай круто побагровел, и мелкий пот выступил у него на лбу.

Обернувшись к секретарю горкома, он, деланно веселея, подмигнул:

— Здорово дают! — И тут же спросил: — А случаем не перегибают, как думаешь, Петр Степанович?

— Все правильно!

— Правильно-то правильно. Да только критиковать надо с пользой. А то они Шугаю синяков да шишек понаставят, а дело от этого не покрасивеет.

Шугай низко наклонился к столу и стал торопливо что-то записывать в блокнот, как бы всем своим видом говоря, что ничего, мол, в долгу не останусь, мне тоже предоставят слово.

Королев искоса поглядывал на него.

— Ты когда выступаешь, Николай Архипович?

— Успею еще. А что?

— Просто спросил.

Но Королев спросил неспроста. Он знал, что выступление начальника шахты разожжет еще больший огонь критики.

С трибуны допекал Шугая председатель шахткома Горбатюк.

— …Товарищ Шугай, можно сказать, и пропадает в шахте. А мог бы выкроить какой час и поинтересоваться, как живут люди. Трудностей у них хоть отбавляй, об этом всем известно, но есть такие, которых могло и не быть. Спросить у нашего начальника шахты, хоть раз он заглянул в женское общежитие?

— Будь помоложе, небось не прошел бы сторонкой.

В помещении стало шумно.

Выждав тишины, Горбатюк продолжал:

— В общежитии холодина, мороз цветы разрисовал на окнах. А Шугай вломился в амбицию и не отпустил средств на ремонт печей. А кругленькую сумму отвалил на шторы для своего нового кабинета.

— Ложь! — крикнул Шугай и даже заметно побледнел. — Шторы куплены для красного уголка. Ты, шахтком, лучше расскажи, как защищаешь прогульщиков и лодырей.

— Все расскажу, — отозвался Горбатюк, не сбавляя горячности.

Шугай опять склонился над блокнотом. Затем, овладев собой, уселся поудобнее и, глядя на всех сразу невидящими глазами, старался сохранить достоинство. Но по тому, как он нервно перебирал пальцами, видно было — не малых сил стоило ему это спокойствие. Делая вид, что слушает председателя шахткома, Шугай думал о своем: шторы он, действительно, разрешил своему помощнику приобрести для вновь отремонтированного кабинета, но когда о них вспомнил Горбатюк, сразу же сообразил, что сделал это несвоевременно, и тут же решил пожертвовать их красному уголку.

Горбатюк уступил место другому оратору.

Дождавшись своей очереди, вышел к трибуне Шугай. Понимая, что его возражения против того, о чем говорили ораторы, только бы вызвало лишнее недовольство и неприязнь к нему, он стал заверять коммунистов, что ликвидирует неполадки, примет необходимые меры, добьется перелома. В пылу выступления он и сам верил в то, что говорил.

— Опять обещаночки!

— Слыхали уже!

— Скажи лучше, когда покончим со штурмовщиной? — зашумели отовсюду.

Шугай начал было записывать вопросы, чтобы потом ответить на все сразу, но с места потребовали:

— Отвечай, чего писаниной заниматься.

И он едва успевал отвечать, с каждой секундой все больше чувствуя, как рвется его невидимая связь с аудиторией. Закончив выступление, он сошел с трибуны распаренный и, расстегнув воротник форменки, стал вытирать лицо и шею платком. Кто-то съязвил:

— Не учел наш начальник: вместо платочка надо было веничек банный прихватить, — и по рядам пробежал сдержанный смешок. Шугай тоскливо поморщился, спрятал платок и с принужденной сосредоточенностью стал слушать очередного оратора. Выступала Королева. Манера, с какой она обращалась к собранию, была подкупающе проста и состояла из вопросов, которые старая горнячка задавала и на которые сама же отвечала:

— …Наши люди рады, что избавились от фашистского ига, для них пришел великий душевный праздник. Трудятся не жалея ни сил, ни здоровья. А некоторые руководители, к стыду сказать, иной раз относятся к ним не по-людски. Ведь до чего дошло: как-то прихожу к товарищу Шугаю, чтоб подсобил солдатке Валентине Марусовой землянку отремонтировать. А он мне: так она, говорит, уголь не добывает, за что же ей ремонт? А того и не учел, что муж ее фашиста добивает и что у Марусовой ступню под час бомбежки повредило и для работы в шахте женщина непригодна.

По нарядной прошел негодующий шумок и тут же стих.

— Или еще такое…

И она приводила все новые и новые факты. И если Шугай не знал, куда девать глаза от ее укоров, то всем коммунистам было обидно и горько. Многого из того, о чем говорила старая большевичка, они не знали.

После выступления Арины Федоровны поступило предложение прекратить прения. Прежде чем проголосовать, председательствующий спросил у Туманова:

— Выступать будете?

Все шло как нельзя лучше. И секретарь горкома решил не выступать.

— Не стоит, пожалуй, затягивать. Прекращайте.

После заключительного слова Королева избрали счетную комиссию. Получив бюллетень для голосования, Шугай, как в тумане, вышел из нарядной. В коридоре сказал секретарю горкома:

— Давай, Петр Степанович, покурим, пока счетчики свою бухгалтерию подведут…

— Ты же не курящий.

— Сегодня можно. Так сказать, для успокоения нервов. Ох и чихвостят меня, — натянуто улыбаясь, пожаловался он, — под такой огонь, видать, только на передовой можно попасть.

— Попадают в том случае, когда не с чем наступать и приходится обороняться. Тогда все снаряды и пули — твои, — с легкой усмешкой посмотрел на него Туманов.

Шугая критиковали не первый раз, но теперь он явно встревожился тем, что произошло. Понимал, многое в его жизни будет зависеть от того, изберут или не изберут его в состав партийного бюро. И тревожный холодок то и дело набегал, опахивал его душу.

— Что это комиссия тянет, пора бы и продолжать, — нетерпеливо взглянув на часы, сказал он Туманову. У Шугая был такой вид, будто его ждут неотложные дела, а он вынужден попусту убивать здесь дорогое время. — Сходил бы, Петр Степанович, узнал, скоро ли они там?

— Не имею права, Николай Архипович.

— Ну, тогда пошли Королева.

Туманов осуждающе улыбнулся.

— Не зря тебе достается сегодня!

Шугай, не сдержавшись, сказал:

— За одного битого двух небитых дают. — И рассмеялся, словно сказал не всерьез, а только так, от нечего делать, лишь бы скоротать ожидание.

В нарядной царило оживление. Стенная газета, призывы, плакаты, диаграммы роста добычи подчеркивали необычайность сегодняшнего собрания. Николай Архипович успел прочитать стенгазету еще во время утреннего наряда и теперь, перекидываясь словами с секретарем горкома, невольно прислушивался, как реагируют коммунисты на критику. В газете была крупным планом нарисована карикатура: сидит на облучке заправский ямщик и гонит тройку-шахту во весь галоп, а того не замечает, что уже спицы из колес летят во все стороны. Случись ухабинка, коляска разлетится вдребезги, косточек самого ямщика не соберешь. Шугай знал, что карикатура эта на него и чьих рук работа — комсомольского секретаря Кушнарева и внука кузнеца Недбайло Тимки. Шугай подошел к Кушнареву и, словно сводя все в шутку, сказал, подмигнув в сторону стенгазеты:

— А картинка искажает, комсомол.

— На то она и карикатура, Николай Архипович, — затаив усмешку, ответил Кушнарев. Шугай изменился в лице.

— Не по плечу замахиваешься, милок… — И пошел прочь. Но уже спустя минуту понял, что сказал лишнее. Он хорошо знал боевитость комсомольского секретаря. От него можно ждать еще и не такой критики…

Председатель счетной комиссии пригласил занимать места.

В дверях нарядной Шугая задержал помощник главного инженера. Он только что поднялся из шахты — в каске, в измазанной спецовке. Лицо его было встревожено.

— Что случилось? — нетерпеливо спросил Шугай.

— На «севере» сильно жмет, Николай Архипович, кое-где крепление смяло.

Начальник шахты взорвался:

— А ты где был, куда смотрел?!

— Людей не хватает. Разрешите вызвать вторую смену?

— Без паники, — остановил его Шугай, — где я тебе возьму людей? Видишь — собрание. Не могу же я закрыть его. Иди и действуй пока наличными силами, а там будет видно, — и пошел на свое место.

…Председатель счетной комиссии огласил результаты голосования. За Шугая было подано всего 13 бюллетеней.

— Не включи он свой собственный голос, наверняка бы провалился, — едко подкинул кто-то.

Николаю Архиповичу вдруг стало до того не по себе, что он готов был подняться и уйти. Никогда еще не случалось, чтобы он оставался в одиночестве, почти совсем один. Но все же нашел в себе силы, поднялся, наклонился к Королеву и Туманову, сообщил им о положении дел в шахте. Спустя минуту председательствующий предоставил ему слово.

— Решил оправдаться! — зашумели коммунисты.

— Давай, председатель, заканчивай!

Председатель настойчиво постучал карандашом по графину.

Собрание выжидающе стихло.

Шугай выпрямился, вытер платком лицо и, опять почувствовав свое неограниченное право начальника шахты, громко объявил:

— В северном откаточном штреке смяло крепление, товарищи. Одним крепильщикам там не справиться. Все, кому выходить с утра, — в шахту!

II

Всю ночь люди закрепляли штрек — ставили новые опоры, заградительные щиты. Узнав о грозящей опасности, на помощь пришла бригада Быловой. Но Шугай отправил ее обратно в лаву.

— Без вас освятится, — сказал он бригадиру, — давайте уголь, не срывайте добычу.

К утру штрек был надежно закреплен, и в нем опять забегали вагонетки. Когда забойщицы поднялись на-гора, первым, кого они встретили, был письмоносец. Люди знали и уже привыкли к тому, что раз Горбунок появился на шахте, значит, кому-то с фронта пришла добрая весть.

Женщины обступили его, нетерпеливые, взволнованные.

— Да не тулитесь вы, чумазые, — будто сердился старик, отступая, — выпачкаете мундир, на люди срам будет показаться.

Женщины посмеялись: на почтальоне была поношенная офицерская фуражка со звездой, истоптанные чуни, застиранная до белесости гимнастерка в заплатах. Пока рылся в своей парусиновой сумке, женщины жадно следили за каждым его движением. Но вот он, наконец, вынул конверт-треугольник и, держа его в руке, обвел всех ищущим взглядом.

— Черные, как кочегары, никого не узнать, — сказал он и, напустив на себя строгость, громко спросил: — Которая из вас Зинаида Постылова?

— Это я, дяденька, — вскрикнула от неожиданности Зинка. Горящие встревоженные глаза ее впились в конверт и, казалось, спрашивали: что же ты принес мне — горе или радость?

Почтальон скупо улыбнулся ей.

— Принимай от своего Кузьмы письмецо да не забудь отписать и мой поклон.

— Подружки, бабоньки, мой Кузьма живой! — радостно запричитала она, прижимая обеими руками конверт к груди, словно кто-то мог отнять его, и кинулась в дальний угол нарядной.

Женщины безмолвно, в нетерпеливом ожидании смотрели на письмоносца: ну, кому же еще? Чего медлишь?.. Горбунок, откинув сумку за спину, лишь развел руками и заторопился к выходу.

Не доходя до двери, обернулся, спросил:

— Не подскажете, где мне начальника шахты искать?

— В кабинете ищи.

— Письмецо небось Николаю Архиповичу? — донеслись голоса.

— У меня к нему личное дело, — хмуро сказал Горбунок и скрылся.

Зинаида Постылова птицей метнулась к забойщицам. Обнимая каждую, она взахлеб бессвязно говорила:

— Правда — живой!.. Награду получил… Кузя, соколик ты мой, — и прикрыв лицо письмом, целовала его.

Женщины растроганно молчали, и у каждой в глазах стояли слезы: у одних от радости за свою подругу, у других слезы были горючие и безутешные…

Вручив письмо начальнику шахты, Горбунок, долго не задерживаясь, с озабоченным видом ушел. Николай Архипович заперся на ключ и, словно на чужих ногах, добрался к столу. Тяжело опустился на стул. С минуту сидел неподвижно, смотрел перед собой в стену и думал о том, о чем редко успевал думать — о собственной жизни. Он знал, что его личная жизнь мало кого интересовала. Правда, иной раз кто-нибудь по привычке спрашивал: «Как живешь-можешь?», он также привычно отвечал: «Спасибо, как и все». А ведь его жизнь была не такая, как у всех, хотя во многом и похожая на другие, но со своими болями и радостями. То, что произошло, было самым тяжким за всю его многосложную нелегкую жизнь. Потрясенный страшным известием, он не выдержал, упал лицом на скрещенные на столе руки и заплакал.

Николай Архипович соврал бы самому себе, если б сказал, что гибель сына была полной неожиданностью для него, что он никогда не задумывался над этим. Два с лишним года он не получал, да и не мог получать писем от сына. Пока их разделял фронт, они не могли хотя бы что-нибудь узнать друг о друге. С уходом немцев он каждый день с надеждой и тревогой ждал вестей. Верил, что если не сам Григорий, то другие непременно должны что-нибудь сообщить о нем.

И вот дождался — сообщили.

Письмоносец сказал Шугаю, что видел его жену, но промолчал об извещении и вообще, как заверил, скрыл письмо от людей. И хорошо сделал, что скрыл. Николай Архипович больше всего боялся за Аксинью, знал — не выдержит такого удара. Не было дня, чтобы она не вспомнила о сыне. Просыпаясь по ночам, он слышал, как Ксения лежит в тишине и тяжело прерывисто дышит. Так не дышат, когда спят, так дышат, когда на сердце нестерпимая боль и тоска. Николай Архипович знал, что жена ходит в церковь на Каменку, но никогда не подавал вида, что знает. Раз и навсегда решил про себя: пусть молится, раз ей от этого легче, покойней. Сам бы пошел не то что в церковь, а к самому дьяволу, только бы облегчить, успокоить душу. Но теперь ничто не поможет ни ей, Ксении, ни ему.

Николай Архипович твердо решил: жена не должна знать о похоронной. Пусть надеется, ждет. Иногда лучше скрыть правду от человека, если это не во вред, а в его же пользу.

III

Варя не сразу пошла в общежитие, забрела в сквер, ходила думала и передумывала. Письмо, которое получила Зинаида Постылова от мужа-фронтовика, внезапно и остро разбудило в ней мысли о Гаврике: жив ли, здоров? Ей хотелось верить, что с ним ничего не случилось. Но тогда почему молчит, почему не пишет? А может, его покалечило и он страшится писать об этом или боится показаться ей на глаза. Варя вспомнила рассказ, который она однажды услышала в нарядной. Рассказчик говорил о том, как шел с фронта молодой солдат на одной ноге. Зайдет в село, заночует, а станет чуть светать, подхватится, поблагодарит хозяев и шкандыбает дальше. Люди спрашивали, где его дом и долго ли ему еще идти? Солдат больше отмалчивался, а если и отвечал, то без всякой охоты и так, что было не понять его: «Дом мой отсюда не видно…» А родное село солдата, оказывается, находилось совсем близко, только он боялся заходить в него. Там жила его девушка, и ему страшно было, что она не примет его такого. А она все ждала. Она была хорошая девушка. Уж если сказала, что будет ждать, дождется, каким бы он ни вернулся. Варе очень хотелось, чтобы ее Гаврик не был похож на того солдата, чтоб верил в нее, в свою Варюху…

Прохаживаясь по скверу, она неожиданно встретила Шугая. Он сидел на скамье, непривычно притихший, задумчивый. Варя, чтоб не мешать его одиночеству, собралась уже свернуть в сторону, как вдруг он позвал ее:

— Варюха, подойди-ка. Почему одна?.. — по голосу она догадалась: вроде б обрадовался встрече. Подошла, приветливо улыбнулась.

— А с кем же мне быть, Николай Архипович?

— Ну, в таком случае со мной пройдемся.

Поднялся, взял ее под руку, и они медленно пошли вдоль аллеи. Варя была немного смущена: чтоб ходить под ручку с начальником, такого еще никогда не бывало. Нет, было. Случилось это, когда на шахту приехали непрошеные гости из Германии. Тогда Шугай галантно взял ее под локоть, подвел к дамам и представил: «Наша знаменитость…»

Они прошли в запустевший угол сквера, где густо кустился серебристый маслинник.

— Узнаешь это местечко? — спросил Шугай.

— Сколько буду жить — не забуду, Николай Архипович.

Это было то место, где Варя прятала взрывчатку.

— Когда-нибудь здесь памятную доску из гранита поставят, а пока велю оградку соорудить, чтоб не затоптали.

Они долго еще бродили. Шугай, увлекшись воспоминаниями, все рассказывал. Варя внимательно слушала и была немало удивлена не столько его рассказами, сколько им самим: сердечность и теплота исходили из его слов. Давно она его такого не видела и решила: или выпил малость, или получил хорошее известие от сына.

Когда опять сели на скамью, Шугай спросил:

— Что, небось здорово ругают меня на шахте?

— Кто ругает, Николай Архипович? — не поняла его Варя.

— Ну, к примеру, забойщицы.

Варя помолчала, подумала и чистосердечно призналась:

— Уважают, а иногда и ругают.

Шугай вопросительно пытливо посмотрел на нее:

— За что же ругают?

— За разное… — уклончиво ответила она и простодушно улыбнулась, — удельным князем величают.

Шугай нетерпеливо поерзал на скамье. Брови его тяжело нахмурились.

— Дурацкая выдумка нашего предшахткома, — сердито сказал он, глубоко вздохнул и, как будто успокоившись, поблагодарил: — Спасибо за откровенность, Варюха.

О чем-то подумал и снова заговорил:

— Признаюсь, не от тебя первой слышу такое. Но ты скажи, как я могу поступать иначе? Иной раз и не кричал бы и по душам, может быть, поговорил, да работа такая, поблажек нельзя давать…

Он вздохнул, помолчал и опять вздохнул. Варя вкрадчиво взглянула на него. Ей казалось, что он сердится, а лицо его было печальным.

— Ну мне пора, Варюха, опаздываю, — вдруг спохватился и, не попрощавшись, зашагал по аллее. Шел не спеша и как будто не своим, вялым шагом. Так не ходят, когда куда-нибудь торопятся. Так ходят, когда у человека на душе большая неприятность или какое-то горе.

И Варя решила, что, наверное, на партийном собрании произошло что-то очень серьезное…


Варя не надеялась кого-нибудь встретить в общежитии. Был теплый весенний вечер. В такую погоду никакая сила не удержит девчат дома — гуляют в сквере или смотрят кино. В поселок каждую среду и воскресенье приезжала кинопередвижка. Демонстрировали художественный фильм и обязательно фронтовую кинохронику. Не успела она войти в коридор, как из комнаты донесся тихий голос: «На позицию девушка провожала бойца»… Варя по голосу узнала прицепщицу Ломову и с ужасом подумала: «Пьяная». С той поры, как Ломова стала работать терриконщицей, она часто приходила в общежитие выпивши, пела одну и ту же песню или что-нибудь рассказывала и без нужды заразительно смеялась. Наговорившись вдоволь, ложилась в постель, успокоенно закрыв глаза, и снова начинала петь уже совсем тихо, словно убаюкивая себя.

Варя несколько раз пыталась уговорить ее уйти от Пушкаревой, звала к себе в бригаду. Ломова, когда была трезвой, угрюмо отмалчивалась, а подвыпивши учиняла скандал. Один раз, когда Клава попыталась припугнуть ее кнутом, Тоня, изловчившись, вырвала его и, если б Лебедь не перехватила кнутовище, Тоня исхлестала бы ее и всех, кто собрался на шум из соседних комнат. Те, кто мало знал Ломову, всячески поносили ее, грозились вытурить из общежития. Другие жалели. Ведь совсем недавно это была тихая, скромная девушка. Все знали, что Тоня переписывается с фронтовиками, и никто в этом не усматривал ничего дурного. Пусть себе пишет, может, в этом занятии она находит для себя утешение, а возможно, питает и какую-то свою заветную девичью надежду.

Варя тяжело переживала все, что произошло с Ломовой. И хотя Тоня ревниво скрывала от всех свою тайну, многие знали о ней. Но, щадя ее самолюбие, никто никогда даже не намекнул ей о неудачной любви. Пройдет время, страсти перебродят, перегорят, и все станет на свое место. Но время шло, а Тоня ни в чем не изменилась: была все такой же замкнутой и мрачной или пьяно-веселой и дерзкой.

Повстречавшись как-то на улице с проходчиком Макаром Козыревым, Варя незаметно завела с ним разговор о Тоне.

— Что это ее не видать, уехала куда, что ли? — спросил он. Варя подозрительно взглянула на его красивое лицо, подумала: «В самом деле не знает или притворяется?»

— Интересовался б, небось узнал, что с ней.

Козырев как будто удивился.

— А почему я должен ею интересоваться?

Варя ничего не ответила и быстро пошла от него. Тогда же она решила, что этот Козырев — ничтожество. Тоня ему совсем не нужна. Клава Лебедь рассказывала, что Нюрка Гуртовая отбила его у Тоньки. После этой встречи Варя уверилась, что и Нюрка нужна Макару не больше, как забава.

Когда она вошла в комнату, Тоня стояла на корточках у своей кровати, укладывала вещи в фанерный чемоданчик. Варя негромко кашлянула, Тоня быстро обернулась. На ее раскрасневшемся лице застыла удивленная улыбка.

— Варюха?.. А я думала, что ты с девчатами в кино.

— Опоздала, — соврала Варя, — а ты опять в путешествие собираешься?

Тоня не ответила, склонилась над чемоданом, тихо напевая.

Почувствовав неладное, Варя подошла ближе:

— Что задумала, Тонька?

— А ничего, — не поднимая головы, буркнула она, — на фронт уезжаю, — и опять свое: — «На позицию девушка…»

Варя знала, что Ломова не один уже раз ходила в горвоенкомат, просилась на фронт, но ей всегда отказывали. Возможно, все же добилась своего, и обрадовалась за подругу.

— Тонечка, неужели разрешили, скажи правду? — Варя склонилась к ней, обняла одной рукой за плечи, другой повернула к себе ее лицо, и, почувствовав сивушный перегар, едва не отшатнулась. Неестественно расширенные глаза Тони с паутинкой красных прожилок на голубоватых белках смотрели упрямо и зло.

— Разве эти тыловые крысы считаются с человеком, — она сняла со своих плеч Барину руку, выпрямилась. — Ты, говорят, горнячка, государственная бронь. Без специального указа самого правительства не имеем права посылать шахтеров на фронт. Броня!.. — рассмеялась она на всю комнату. — Да какая, говорю им, из меня броня, ежели я не под землей, а можно сказать, под облаками на пару с самим господом богом вкалываю. А старикашка-майор глаза выпучил и спрашивает: как это с самим господом богом? Ты что, говорит, девица, пришла сюда зубы мне, старику, заговаривать? А все зубы, представь, у него из белого железа. Хотелось съязвить: попробуй такие заговорить, да сдержалась. Терриконщица я, объясняю ему. А он опять глаза таращит: а что это такое? Профессия, говорю, есть такая, только не подземная, поверхностная. В таком случае принеси, говорит, справку, тогда и решим.

Увлекшись рассказом, Тоня ходила по комнате, изображая то майора со всеми его смешными ужимками, то представляла самое себя в разговоре с ним, серьезную, неотступно требовательную.

Воспользовавшись паузой, Варя спросила:

— Что ж, понесешь справку?

— Пошел он к черту! Все равно на фронт не пошлют. Не иначе как самой бежать надо. — И, захлопнув крышку чемодана, сказала решительно, как отрезала: — Все! — и протянула руку с повернутой вверх неотмытой черной ладонью. — Держи, дорогая подружка, и пожелай мне счастливого пути…

Варя подумала: может быть, ей и в самом деле лучше уйти? Пусть даже она не попадет на фронт, зато устроится на работу в другом месте, и то ей будет легче. Но все же сказала безнадежно:

— Чудишь ты, Тонька, не добраться тебе до фронта, не ближний свет…

— Доберусь! — с уверенностью ответила она. — Из самого Берлина от меня ждите письмецо. Ну, держи…

Но не успела Варя пожать ей руку, как в комнату вбежала Клава, сияющая, радостная.

— Вот это кино, девчата! Так колошматят фашистов, аж тырса с них летит, — и закружилась по комнате. — Победа! Скоро победим, вот увидите…

И словно только что разглядела примолкших невеселых подруг. Притихла.

— Похоже, с похорон, что такие хмурые? — сказала удивленно. Заметила на Тониной кровати чемодан, спросила: — Уходишь от нас, Тоня? Куда?

— К своему возлюбленному, — лукаво улыбнулась Ломова. Клава не поверила ей и попыталась угадать:

— К Пушкаревой перебираешься?

Тоня закусила губу, диковато покосилась на нее.

— Что, уже пронюхала? — И умолкла, словно задохнулась от гнева. Подхватила чемодан и быстро направилась к двери. Варя преградила ей дорогу.

— Не пущу! Если к Пушкаревой — не пущу! — закричала она. Глаза ее горели решимостью. Клава предостерегающе стала у двери. Тоня, не выпуская из рук чемодан, растерянно смотрела на подруг.

— Выходит, не я, а вы с ума посходили, — мрачно проговорила она. — Пушкарева будет меня на телефонистку учить. Не век же мне торчать на терриконике. — Казалось, девушка внезапно отрезвела, взгляд ее стал ясный, уверенно твердый. — На Пушкареву есть приказ, чтобы телефонисткой ее зачислить. И на меня будет.

Варя знала о таком приказе. Шугай издал его после того, как Аграфена получила письмо от мужа. Обрадованная, она всем показывала его, читала вслух и уверяла, что ее Никита жив-здоров, бежал из плена и теперь опять воюет. Аграфена ругала на чем свет стоит кого-то, называла злостным ябедником и грозилась, чего б это ни стоило ей, вывести подколодную змею на чистую воду. После того в поселке стали поговаривать, будто Пушкарева уже не пьет. Варя не особенно доверяла этим слухам. Но нельзя было не верить Шугаю — не мог же начальник шахты издать такой приказ, если б не был уверен, что Аграфена не справится с работой телефонистки. И Варя немного смягчилась.

— Ну и учись на телефонистку, — заговорила она тоном доброй подруги, — а зачем тебе идти к Аграфене, разве у нас плохо?

— Ей, Аграфене Васильевне, плохо, — с жалостью в голосе сказала Тоня, — ребятишки ее в детском доме, сами знаете, а Стаська не захотела у нее жить, ушла. Осталась одна, как палец. А с одиноким человеком всякое может случиться…

— Да ведь она самогонку хлещет, — не выдержала Клава, — и тебя…

— Что меня? — не дала ей договорить Тоня.

— А то, что пьете вместе, — наступала Лебедь, — тебе б подальше от нее, а ты липнешь…

Тоня болезненно улыбнулась, вздохнула и сказала с тоскливым укором:

— Эх, Клавка, знала б ты, какая золотая душа у Аграфены Васильевны, не стала бы наговаривать лишнего. А то только и видите, когда выпьет.

В сенях послышались чьи-то шаги. В комнату вошла Пушкарева. На ней было свежее легкое платье, на голове пестрая косынка, лицо улыбающееся, и вся какая-то живая, праздничная.

— А я уж, Тонечка, грешным делом, решила, что ты передумала, не придешь.

Тоня засмущалась, перехватила чемодан в другую руку.

— Да надо же с девчатами попрощаться, Аграфена Васильевна.

— А чего с ними прощаться? За границу уезжаешь, что ли? — удивилась Аграфена. — И вдруг ее осенила мысль: — Варя, Клава, знаете что: пойдемте к нам на Тонино новоселье, а? — Девушки недоуменно переглянулись. А она продолжала уговаривать: — Песни споем, станцуем. У меня патефончик свой. При немцах все до нитки променяла, а патефон держала до последней минуточки.

Лицо ее улыбалось, глаза сияли, будто загодя видела: до чего же весело проведут они время. Глядя на нее, Тоня не выдержала и тоже стала уговаривать:

— Ну Варюха, ну Клава, ну пойдемте. Вы же мне родные. Родней никого нет.

— Ах, врунья ты, врунья, — только и сказала Варя и обняла подругу.

Вскоре уже они все вместе шли к землянке Пушкаревой.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Новый двухэтажный каменный дом выстроили на самом краю поселка. Королев несколько раз навещал в нем Горбатюка. Последнее время председатель шахткома стал часто болеть. В этом же доме поселилась и Круглова. Каждый раз, подходя к подъезду, Сергей невольно бросал беглый вкрадчивый взгляд на ее балкончик.

Для Сергея уход Татьяны не был неожиданностью. Знал: рано или поздно это должно случиться. Тесен был домик Недбайло для такой большой семьи. Его удивило то, что она ни разу даже словом не обмолвилась о своем уходе, будто это было ее, только ее личное дело. Ясно, что Королев не имел никакого права препятствовать ее желанию. В конце концов кто он для нее?..

На шахте, казалось, никто не заметил перемены в семье Королевых. Один лишь Шугай с присущей ему грубоватой манерой шутить как-то сказал в присутствии Кругловой:

— Все же отомстила тебе Татьяна Григорьевна, парторг. Было время, когда ты от меня отделился, а теперь она от тебя сбежала.

Сергей заметил, как лицо Татьяны залилось краской, и сейчас же перевел разговор на другое.

Теперь Королев реже встречался с Кругловой, но думать о ней стал больше. Особенно, когда забегал домой на обед или возвращался с шахты поздно вечером. В такие минуты он испытывал ощущение тоскливой пустоты. А тут еще мать со своим вечным вопросом: «Танюшу видел?» Или настойчиво советовала: «Зашел бы, проведал, может, она в чем нуждается?..»

Сергей в таких случаях отмалчивался или отвечал раздраженно: «Нуждается, скажет шахткому». А зайти все же хотелось. Зайти не по делу, а просто поговорить. Королев вспомнил, как, бывало, по вечерам всей семьей собирались в большой комнате и каждый рассказывал что-нибудь свое. Сергею всегда было приятно, когда Татьяна вдруг переставала хмуриться и от души звонко смеялась. Королев решил, что у нее, должно быть, приятный мелодичный голос и она хорошо поет, но ни разу не слышал, чтоб Татьяна пела. Как-то Остап Игнатьевич раздобыл четвертинку. Сидели за столом с Ариной Федоровной. Вошла Татьяна. Мать и ей налила. Не отказалась, выпила перед обедом. Старики затянули: «Ой, у поли…» Стали упрашивать Татьяну поддержать компанию, но она отказалась.

— Родные мои, не могу я. Когда-то пела, а сейчас не могу… — прикрыла глаза ладонью и скрылась в боковушку. Умолкли и старики: у каждого было свое горе и при случае напоминало о себе, просыпалось внезапно, до боли сжимая сердце.

А у Татьяны было большое горе. Прежде Королев редко задумывался над этим. Теперь же, когда она жила одна, решил, что ей должно быть особенно тоскливо. Убеждал себя, что именно это и только это заставляло его думать о ней, он искал предлог утешить, облегчить ее одиночество.

Всякий раз, направляясь к Горбатюку, Сергей говорил себе, что непременно заглянет к Татьяне, узнает, как устроилась, как живет, но в последнюю минуту вдруг находил неудобным заходить к одинокой молодой женщине. А после укорял и смеялся над собой: жить вместе, в одном доме, выходит, было удобно, а теперь вдруг… Глупо, очень глупо!

Королев вошел к Горбатюку, когда тот возился у печки, орудуя кочергой. На нем был толстый ватник, шапка-ушанка. Похоже, куда-то собрался. В комнате вкусно пахло варевом.

— Ходишь уже, Андрей Константинович, а можно? — удивленно и в то же время обрадованно спросил Королев. Еще вчера Горбатюк лежал в постели, почти не двигаясь, скованный обострившейся болью старых ран.

— Никак не согреюсь, Серега, — не отвечая на вопрос, пожаловался Горбатюк. Захлопнул дверцу, с трудом выпрямился, прогибая и потирая ладонью спину. Сел на кровать, спросил, что нового. Слушал молча, будто с интересом, но Королев видел, что мысли его заняты чем-то другим.

— Ко мне опять Марфа Кузьминична приходила, — вставил он невпопад тому, о чем рассказывал ему Королев, — суп сварила, комнату прибрала. Видишь, какой порядок, — довольный, оглядел он свое жилье. В комнате, действительно, было уютно: пол вымыт, стол застлан свежей скатеркой, на окнах кружевные шторки, на подоконнике — фикус.

— Цветок принесла, — продолжал Горбатюк. — Зачем он мне, говорю ей, все равно загинет. Поливать-то некому. А она мне: сама полью. Чудная, право, — покачал он головой, задумчиво улыбаясь.

Пока детский сад не был отстроен, Марфа Кузьминична временно уступила ребятам свой дом, просторный, из трех комнат. Двор огородили штакетом. Каждый день поутру матери приводили детей к Марфе Кузьминичне, оставляли узелки с харчишками, а сами шли на работу. Во дворе всегда было шумно от детской беготни и криков. Прежде замкнутая, никогда не улыбающаяся женщина постепенно становилась неузнаваемой: всегда чисто одетая, аккуратно прибраны волосы, в движениях появилось что-то живое, энергичное, взгляд просветлел. Когда она разговаривала с детьми, ласковая материнская улыбка не покидала ее бледного лица. Но ходить на станцию не перестала, хотя и не каждый день и не по ночам, как прежде. И если б не паровозные гудки, то, возможно, совсем отказалась от своих зряшных хождений. Заслышав далеко в степи свисток паровоза, она замирала на месте, спохватившись, поспешно надевала на себя все лучшее, торопливо шла к станции. Никто не говорил ей, что делает она это напрасно. Пусть делает, как делает. Придет время, все образуется.

Когда в поселке открыли дом для сирот, Марфа Кузьминична стала работать уборщицей. Вскоре у нее прибавились новые заботы: в свободное от работы время она навещала одиноко живущих, возвратившихся с фронта бывших воинов. Обстирывала, создавала для них уют. Узнав, что председатель шахткома слег, она в тот же день пришла к нему. Навела порядок в комнате, перебила постель, приготовила еду и, присев у ног больного, пригорюнившись, долго ничего не говорила. Угнетенный не столько физической болью, сколько ее молчанием, Горбатюк сказал:

— И охота тебе, Марфуша, за нами, калечными, ухаживать. За твои труды никто ломаного гроша не даст.

Сказал и тут же понял, что сказал не те слова. Думал обидится, зальется слезами, но она только подняла на него сухие усталые глаза, вздохнула и едва слышно вымолвила:

— А мне ничего и не надо, Андрюша. Было бы вам, сиротам, хорошо.

Ушла незаметно, как и появилась.

— Сколько силы в этой женщине, — изумлялся Горбатюк, — и где только она их берет.

Королев вспомнил, как прошлой осенью встретила его Марфа Кузьминична на станции. Тогда она показалась ему безнадежно больной, потерявшей рассудок. Превращение, которое произошло с Агибаловой, было действительно похоже на чудо.

— Ты знаешь, что я задумал, — после долгого молчания сказал Горбатюк, — возьму ее к себе. Пусть живет, чего ей одной бедкаться. Да и мне будет способней. Не привык я жить одиноко. Не хворь, так тоска сожрет.

Он не спрашивал совета у парторга, даже не взглянул на него. Видимо, давно решил для себя этот вопрос.

— Дом ее навсегда под детский садик отдадим, а сами будем здесь жить. Хватит с нас.

Королев улыбнулся, осторожно вставил:

— Уже и распорядился чужим хозяйством. — И серьезно спросил: — А ты у Марфы Кузьминичны спрашивал? Может, она не согласится?

Горбатюк покривил в укоризненной улыбке спекшиеся губы: какой же ты, мол, чудак, Королев. Разве я мог, не посоветовавшись с ней, решать? А вслух сказал:

— Говорил, конечно. Промолчала, но вижу согласна. Да она с дорогой душой уйдет из своего дома. Там каждая мелочь тиранит ее. Так что другого поворота нашему решению не будет.

Кто-то постучался в дверь. Горбатюк сейчас же громко отозвался:

— Можно, заходите!

В комнату вошла Круглова. Увидела Королева, замешкалась, задержалась у двери. Одета она была по-домашнему — в светлой блузе и темной шерстяной юбке, подстриженные волосы гладко причесаны.

Сергей невольно подумал: какая она изящная и молодая.

— Заходи, Татьяна Григорьевна, только поплотнее закрывай дверь, — сказал Горбатюк, — тепло, а я зябну.

Круглова подошла к Горбатюку, поздоровалась за руку, спросила о здоровье. На Королева только взглянула: они уже встречались на шахте. По тому, как Татьяна участливо расспрашивала председателя шахткома о его здоровье, Сергей понял, что зашла она не впервые.

— Стараюсь, выздоравливаю, Татьяна Григорьевна, — говорил Горбатюк. — Хорошо, что вы пришли. Мы тут одно серьезное дело решаем, — улыбнулся и продолжал: — На этот раз на повестке дня стоит беспартийный вопрос, так что никакого от тебя секрета, Татьяна Григорьевна.

— Тогда расскажите, раз нет секрета, — сказала она.

— Так уж и быть — расскажу. — И, помедлив, спросил у Королева. — А может, ты расскажешь, парторг?

— Твой вопрос, тебе и карты в руки, Андрей Константинович, — отшутился Сергей и тут же подумал: «Сейчас заведет разговор о Марфе Кузьминичне».

Горбатюк помолчал, словно вспоминая что-то.

— Тогда слушай, Татьяна Григорьевна, — хмурясь, начал он. — Мы тут беседовали на такую тему: захворал, скажем, человек, его проведывать ходят, много добрых, успокоительных слов говорят ему. Хорошо, приятно больному от такого участия. А вот, скажем, человек здоров, но один как перст, — показал он узловатый указательный палец, — ему-то, пожалуй, тяжелее, чем хворому: никто не зайдет, не спросит, как живешь, черт-дьявол, может, тебе в чем помочь. А душа у него застенчивая, не хватает смелости пожаловаться. Как быть такому человеку? На всю жизнь оставаться одному со своим горем? А горе у него непоправимое. Знает: то, что потеряно, никогда не вернется. В такую горькую для него годину услышать бы ласковое слово, почувствовать душевную заботу близкого человека и сразу бы стало легче, уютней жить на белом свете…

Слушая, Татьяна почувствовала, как у нее бледнеет лицо и удушливый комок медленно подкатывается к горлу. Ей показалось, что Горбатюк говорит о ней и вот-вот назовет ее имя. Она испугалась, что не сдержит слез, и уже готова была под каким-либо предлогом уйти. Горбатюк, словно понял ее душевное состояние, пояснил:

— Это я про Марфу Кузьминичну веду свою сказку-быль, Татьяна Григорьевна. Бедкается одна-одинешенька. А женщина хорошая, с добрым сердцем. И жизнь ее еще далеко не кончена. Вот мы с ней и порешили: жить нам вместе. Мне одному тоже не сладко. И парторг не возражает, — доверчиво взглянул он на Королева. Тот в ответ только улыбнулся.

— Ну, как, Татьяна Григорьевна, правильное приняли решение? — спросил Горбатюк.

— Вы, Андрей Константинович, хороший человек, — сказала Татьяна и улыбнулась. Хотела улыбкой сдержать слезы, но это ей не удалось. Они заполнили ее немигающие глаза. Но она не дала им пролиться, торопливо промокнула платком.

— Спасибо вам на добром слове, Татьяна Григорьевна, — растроганно сказал Горбатюк.

Круглова поднялась. Она уже овладела собой.

— Одним словом, с вашим решением согласна, — сказала она, — по-моему, вопрос решен правильно. — И, взглянув на часики, заторопилась. — Извините, на смену опаздываю. Поскорее выздоравливайте.

— Выздоравливаю, стараюсь, Татьяна Григорьевна, — сказал Горбатюк и добавил задумчиво и серьезно, словно убеждал самого себя: — Мне обязательно надо выздороветь.

Поднялся и Королев.

— Мне тоже на наряд, Татьяна Григорьевна. Пойдемте вместе.

Когда вышли в коридор, Круглова сказала: «Подождите минутку, я сейчас» — и скрылась за дверью, как показалось Сергею, особенно старательно прикрыв ее. Он остался ждать, а из головы не выходило: чего она вдруг заплакала? Андрей Константинович и Марфа Кузьминична люди одинаковой нелегкой судьбы. Будут жить без любви, конечно, но уважая, заботясь друг о друге. Все же так лучше и легче, чем доживать свой век в одиночестве.

Рассказ Горбатюка не мог не взволновать Татьяну, но только ли это растрогало ее?.. И к нему вдруг пришла мысль, что в судьбе этих двух людей есть что-то общее с ее, Татьяниной, судьбой. Война отобрала самое дорогое в ее жизни — мужа и сына. Она такая же одинокая. А кто утешит, кто облегчит ее душевное состояние, вернет ей хоть малую частицу радости, счастье жизни?..

Когда шли на шахту, Татьяна спросила о здоровье Остапа Игнатьевича. Вот уже несколько дней старик не выходил из дому — простыл на сквозняках в кузне и занемог. Когда бы Сергей ни пришел домой, даже в глубокую полночь, после ночной смены, Остап Игнатьевич всегда лежал с открытыми глазами, не спал. Видя, как плохо ему, Сергей стал все настойчивее уговаривать его лечь в больницу. Старик больше отмалчивался. А однажды сказал:

— Помирать скоро не собираюсь, Серега, учти. Дождусь сына, свадьбу твою справим, тогда можно и на покой. — И посмотрел на него долгим выжидающим взглядом.

Королев промолчал, думая, на ком Остап Игнатьевич собрался женить его?..

Не поинтересуйся Круглова стариком, Королев сам бы напомнил о нем. Не проходило дня, чтобы он не спросил о ней, не передал поклон.

— Передайте ему, пусть поправляется, — сказала Татьяна. — Я обязательно зайду проведать.

Пока шли и разговаривали, Сергей чувствовал какую-то странную скованность, чего прежде никогда не замечал за собой. Видел, что и она, Татьяна, была настороженно сдержанной, все время избегала его взгляда. Ему невольно вспомнилось недалекое прошлое, когда они жили в одной квартире, одной большой семьей. То было время простой хорошей дружбы, когда ничто не мешает быть самим собой, говорить все, о чем думаешь. Даже подтрунивали, шутили друг над другом. Теперь все это будто отдалилось, стало только приятным воспоминанием…

Когда Королев пришел домой, все уже спали. Один Остап Игнатьевич ворочался в постели, тяжело, надсадно кашляя.

Сергей тихо улегся и ждал, что старик вот-вот заговорит о Татьяне. Ждал, и все время почему-то боялся этого разговора.

Но Остап Игнатьевич ни о чем не расспрашивал. Видимо, совсем было плохо ему.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Незадолго до дневной смены Королев решил зайти к начальнику шахты. Кабинет его оказался закрытым. Сергей знал, что Шугай, когда ему надо было без посторонних свидетелей поговорить с начальством по телефону, имел привычку закрываться на ключ, и условным стуком дал знать о себе.

— Горбатюк не заходил? — с ходу спросил он. Шугай отмолчался, сел за стол и, чем-то обеспокоенный, принялся рыться в ящиках стола, мучительно сводя на переносице густые темные брови.

— Ты что, не слышишь, Николай Архипович? — уже начал сердиться Королев. — Через полчаса сменное профсоюзное собрание, а предшахткома как в воду канул.

— Проводить собрание придется без Горбатюка, парторг, — наконец мрачно отозвался тот.

— Опять захворал?

— Не захворал, здоров, но… — начал было Шугай и замялся. Как-то убито посмотрел на парторга и тихо добавил: — Нет у нас председателя шахткома. Арестовали, ясно?..

Королев онемел от ужаса, а потом улыбнулся: ему показалось, что Шугай шутит. Он иногда мог шутить совсем некстати. Но лицо его было серьезное.

— Такими вещами не шутят, — казалось, прочитал его мысли Шугай. — Пришли двое, предъявили ордерок, и извольте бриться. Вот тут сидел Горбатюк, — показал он на стул рядом со своим. — Вот такие-то дела, парторг… — выговорил он вместе со вздохом.

В тот же день, сразу после сменного профсоюзного собрания, Королев позвонил секретарю горкома, рассказал о случившемся. Туманов долго молчал, видимо, затруднялся ответить что-либо определенное. Затем сказал: «Я выясню, в чем дело, а потом позвоню тебе…»

Королев часто допоздна засиживался в кабинете — перечитывал горкомовские директивы, просматривал свежие газеты. Дня ему для этого никогда не хватало: выступления в нарядной с информацией о событиях на фронтах, беседы по разным вопросам с людьми отнимали у него почти все дневное время. Теперь же, когда случилось такое с Горбатюком, он с вечера до глубокой ночи никуда не отлучался из своего кабинета, ждал, что вот-вот зазвонит телефон и он услышит ободряющий голос Туманова: ничего особенного не случилось, произошла ошибка, досадное недоразумение.

Но звонка из горкома все не было.

Сидя за столом, Королев невольно прислушивался к соседней комнате. В ней было тихо. А всего несколько дней тому назад оттуда то и дело доносились то строгий, то спокойный голос председателя шахткома, людской говор. Горбатюк редко бывал один. Часто заходил к Королеву посоветоваться или сообщить что-нибудь новое и никогда не сидел на месте, все ходил, нервически подергивая головой. За что могли арестовать Горбатюка? На шахте в эти дни плелись разные слухи: одни шептались, будто он продался немцам, когда во время атаки, раненый, несколько часов оставался на нейтральной территории; иные утверждали, что на председателя шахткома наклеветали злые языки. Последнее — более вероятно. Прямой, откровенной натуры человек, он не терпел людей с нечистой совестью и порой был не сдержан, даже груб с ними. Вероятно, они-то и отомстили ему.

Сегодня, как и в предыдущие дни, Королев до полуночи просидел в кабинете и, решив, что напрасно ждет звонка Туманова, уже собрался идти домой, как вдруг настойчиво, резко зазвонил телефон. Королев вздрогнул от неожиданности и в нетерпении схватил трубку.

— Королев? — услышал он далекий голос.

— Я слушаю.

— Ты здорово занят?

Он не узнал голос Туманова: как будто по-приятельски прост и в то же время холоден. И ответил неопределенно:

— Дел всегда хватает.

— Тогда вот что: приезжай к нам в горотдел КГБ, ты срочно нужен, — говорил далекий голос. — Пропуск тебе уже выписан, зайдешь в седьмую комнату. Жду. — И в трубке раздался характерный сухой щелчок.

Королев некоторое время сидел, точно прикованный к стулу. Он догадывался, что вызывают по делу Горбатюка, но почему именно сейчас, в полночь?

Позвонил в гараж. К счастью, дежурная машина была на месте, и через полчаса он уже ехал в грузовике в Красногвардейск. Сидя в кабине с шофером, с огорчением подумал, что второпях не предупредил мать о своем отъезде, и теперь она всю ночь не сомкнет глаз, будет ждать.

— Знаешь, где помещается КГБ? — спросил Королев у шофера.

Тот, напряженно всматриваясь в освещенную фарами дорогу, не поворачивая головы, ответил:

— Садовая, 19. А что?

— Туда меня подбросишь.

Шофер на секунду скосил на него вопросительный взгляд.

— Небось по делу нашего председателя шахткома вызывают?

— Не знаю, — нехотя отозвался Королев.

Молчали долго. А когда въезжали в город, шофер снова заговорил:

— Запустили слух, будто наш Андрей Константинович немецкий шпион. Какой же он шпион, если весь фашистскими пулями прошит? И душа у него рабочая. Не иначе как наклеветали на человека, гады!

Королеву не один раз приходилось слышать такое, и он все больше убеждался, что с арестом Горбатюка определенно произошло какое-то недоразумение и что ошибка эта обязательно будет исправлена.

Когда подъехали к двухэтажному дому, Королев велел шоферу подождать и скрылся за массивной дверью. Он задержался в коридоре у крайней комнаты № 7. За дверью было тихо. Торопливо согнал за спину складки гимнастерки под ремнем, постучал.

— Можно, войдите, — послышалось за дверью.


Королев приехал домой под утро. Не успел он ступить на порог, как мать открыла дверь. Пока умывался, она, не расспрашивая, где был и почему так поздно пришел, поставила на стол вечерю. Сидели вдвоем. Остап Игнатьевич и Тимка спали в своей половине. Первой заговорила Арина Федоровна.

— Что ж молчишь, сынок, рассказывай.

И Сергей понял, что матери известно, куда ездил и по какому делу. Сказать ей об этом никто не мог, так как, уезжая в город, он никого не предупредил. Видно, как и всегда, подсказало материнское чутье. Сергей рассказал все, ничего не утаивая, и заметил, как вдруг померкли ее всегда ясные глаза. Она долго молчала, задумчиво глядя в одну точку, затем внимательно и озабоченно посмотрела на него, спросила:

— Сам-то ты веришь, что Горбатюк оборотень?

— Нет, мама.

— Тогда борись, сынок! — с побледневшим сурово напряженным лицом настойчиво сказала она. — Честного человека негоже оставлять в беде.

Поднялась, подошла к нему, провела по голове ладонью, потеребила, помяла густые волосы, как делала в детстве, и молча пошла в свою комнату. Голова его горела. Он не в силах был ничего сказать, только с болью посмотрел ей вслед…

II

Через несколько дней после поездки Королева в МГБ на шахту прибыл представитель горкома. Под вечер того же дня было созвано внеочередное партийное собрание. Королев обрадовался: возможно, теперь все прояснится с Горбатюком и можно будет сказать людям правду, чтобы прекратить судачество.

Оказалось, представитель привез готовое решение — исключить Горбатюка из рядов партии, как изменника — и недвусмысленно добавил, что за потерю бдительности еще кое-кто должен понести соответствующую меру наказания.

— Правильно говорю, товарищ парторг? — спросил он у Королева.

— Правильно или неправильно, будут судить сами коммунисты, — ответил тот, — не нам же с вами решать.

— Вопрос решен, — удивился представитель. — От собрания всего-навсего требуется, чтоб оно согласилось, подтвердило.

Королев больше ничего ему не сказал.

Представитель говорил при гробовом молчании коммунистов. Факты, которыми располагал он, были чудовищны и, казалось, неотразимы. Их невозможно было опровергать и в то же время трудно было поверить, что товарищ, которого все хорошо знали, мог докатиться до такого падения. Представитель иначе не называл Горбатюка как «предатель». У коммунистов при этом никли головы, и каждый, казалось, боялся смотреть в глаза своему соседу, словно обвинялся в тяжких грехах не только Андрей Горбатюк, но и все присутствующие на собрании.

Во время выступления представителя кто-то подкинул с места:

— Еще не закончено следствие, а вы его врагом обзываете…

Представитель промолчал, словно не расслышал реплику или просто не счел нужным на нее отвечать.

Первой попросила слово Арина Федоровна. Пока она шла к столу, чуть наклонив голову и ни на кого не глядя, по комнате катился сдержанный говорок: «Королева взяла слово. Мать будет выступать…»

Королев, председательствуя на собрании, не призывал к порядку, не успокаивал, хорошо понимая, что после долгих напряженных минут молчания, пока представитель докладывал собранию суть дела, такая разрядка просто необходима. Арина Федоровна стала у края стола — сухонькая, прямая, лицо строгое, глаза ясные и сурово спокойные. Сергею всегда казалось, что все в матери ему хорошо и давно известно. Каждая складочка на ее лице, каждый ее жест близки и понятны ему, как и всякому любящему сыну. Но, когда она выступала на собрании, он всякий раз неожиданно открывал в ней для себя что-нибудь новое и с благоговейным трепетом ждал ее слов. С тем же чувством слушали ее и все присутствующие.

— Я — старая большевичка и знаю, как тяжко приходится человеку, когда его разлучают с родной ленинской партией, — говорила она. — Все, что там в вашей папочке собрано, товарищ представитель, насчет коммуниста Андрея Горбатюка, может, правда, а может, и нет. Мы Андрея Горбатюка принимали в партию, перед нами он и должен держать ответ. А как же можно за глаза решать судьбу человека! Такого права никому не дадено. Пусть Горбатюк явится в свою партийную ячейку, и мы сообща решим, как с ним поступить. Ежели окажется, что он правда оборотень или, как вы, товарищ представитель, выразились — изменник Родины и предатель, пощады ему от нас не ждать.

Все дружно зааплодировали. Послышались одобрительные возгласы:

— Правильно, мать!

— Как можно человека за глаза исключать!

— Пусть придет Горбатюк, тогда и решим!

Арина Федоровна выждала, пока собрание утихнет, и продолжала:

— Я высказываю свою думку, товарищи коммунисты, а там сами решайте. Только пускай лучше рука моя отсохнет, а за глаза ни «за», ни «против» голосовать не стану. — И, вскинув голову, пошла на свое место.

Все снова загудели.

Королев, видя, что других мнений нет, чтобы не тратить время, решил поставить предложение старой большевички на голосование. Представитель нервничал, пытался что-то говорить, но ему не дали. Проголосовали единогласно. Воздержался один Шугай. Он сидел в самых задних рядах, в углу, притихший, нахмуренно задумчивый.

Когда стали расходиться, Королев подозвал его, сказал, чтобы на минутку остался. Шугай недовольно поморщился, помялся, но покорился.

Заложив руки за спину, он с мрачным отяжелевшим лицом стал вышагивать по комнате. Королев, делая вид занятого человека, что-то искал в сейфе и, украдкой поглядывая на него, думал: «Опять ты, Николай Архипович, остался при своем мнении. Когда-нибудь тебе это припомнят коммунисты». — И, замкнув сейф, сказал:

— Присаживайся, Николай Архипович, поговорить надо.

Шугай вскипел:

— О чем говорить?!.. По-моему, все ясно.

— Для тебя ясно, а для меня — не ясно, — спокойно выговорил Королев и уже настойчиво: — Садись!

Шугай нехотя сел напротив, боком к парторгу. Королев всмотрелся в профиль его лица и не впервые для себя отметил, что Шугай заметно сдал, похудел.

— Я как председатель собрания, — начал Королев, — не требовал от тебя объяснения: почему воздержался? Да это и не положено. Может, мне объяснишь?

Шугай резко, всем корпусом повернулся к нему. Глаза его были накалены.

— Извини меня, парторг, но ты чудак! Не знаешь, с кем имеешь дело.

— А с кем?

— С органами, вот с кем! — пуча, точно от испуга глаза, сдавленным голосом выговорил Шугай, — там, будь уверен, похлеще нас с тобой разбираются, кто чист, а у кого рыльце в пушку. Сказали, что Горбатюк — немецкий шпион, перебежчик, значит, так, в прямом смысле, и понимай.

— А ты как считаешь — перебежчик он? — спросил Королев.

— А что я?! — удивленно переспросил Шугай и, помедлив, неопределенно ответил: — Я своего твердого мнения на этот счет пока что не имею.

— Выходит, умываешь руки?

— А у меня они чистые, — с усмешкой сказал он и, как бы для убедительности, посмотрел на свои широкие ладони.

«Хитер», — подумал Королев. Вспомнил, как однажды во время очередной стычки с Горбатюком Шугай, распалившись, зловеще пообещал председателю шахткома: «Ты, Андрей, когда-нибудь допрыгаешься…» Тогда Королев не придал значения его словам. Мало ли что эти горячие головы могли наговорить друг другу в порыве раздражения. Теперь же с ужасом подумал: «Неужели и Шугай приложил к делу Горбатюка свою руку?.. Это невероятно! Но не исключено».

Отмалчиваться нельзя было, и Королев решил продолжить разговор:

— Я считаю, что коммунисты правильно решили, потребовав Горбатюка к себе на собрание. В конце концов, пока он не исключен из рядов партии, является членом нашей организации.

— Оно, может быть, и верно, — в сомнении пожал плечами Шугай, — да только кто его отпустит, раз уж он у них числится…

— Должны отпустить. Там тоже разбираются.

— Смотри, так и отпустят, — безнадежно протянул Шугай. — Органы, брат, в теперешнее, военное время — сила. Власть у них — неограниченная.

— Ты так говоришь, будто имел с ними дело, — вставил с улыбкой Королев.

— А ты думаешь, одного тебя вызывали по делу Горбатюка? — лукаво сощурился он, — таскали и меня и не один раз, так что — в курсе.

Королев опешил. Ему даже и в голову не приходило, что не один он побывал в доме по Садовой № 19. Оказывается, вызывали и начальника шахты, и, наверно, не только его одного…

Шугай поднялся со стула, пристально посмотрел на парторга.

— Ты с ними, Сергей, не того, — предостерегающе многозначительно покрутил он кистью, — мой тебе совет: не прись на рожон, дело серьезное. А то как бы сам не допрыгался. Ясно?..

— Запугиваешь?

— Не пугаю, по-дружески советую, — так же спокойно сказал ему Шугай. — Ты думаешь, я просто так, сдуру воздержался при голосовании? Как бы не так! — негромко воскликнул он и добавил, словно секретничая: — Чтоб лишний раз не таскали, не отрывали от работы. Ясно?! Один ведь черт, как решат — так и будет. Теперь они в защитниках Горбатюка не нуждаются. — Он пресекся на полуслове и предупредил: — Только чтоб разговор этот остался между нами. Я дал подписку, должен понимать… — и, сославшись на занятость, поспешно вышел.

Королев сидел в одиночестве, думал о начальнике шахты. Что-то в нем было загадочное, неясное: или страшится за свою шкуру, или согласился с чьим-то доносом и теперь ловчит.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

В шахту спустили еще несколько лошадей. В конюхи напросился Лукьян Грыза. Он ходил по пятам за Шугаем, умолял:

— Пойми меня, бога ради, Николай Архипович: в забойщики я негож, задышка у меня, сам знаешь, а без шахты моготы моей нету. Ко всему — никого у меня, один, как обкошенный куст. Не дай загинуть от тоски смертной.

Шугай вначале решил назначить конюхом девушку. В эти дни из сел целыми партиями прибывали в трест девчата, пожелавшие работать на шахтах. Человек пятнадцать приехало и на «Коммунар». Шугай знал: у женщины всегда больше заботливости и ласки к животным, чем у мужика, но ему стало жалко одинокого старого человека, и он не устоял, уважил Грызе.

С того дня Лукьян Агафонович почти невылазно находился в шахте. Поднимался на-гора только за тем, чтобы получить продовольственный паек, похлебать горячего. Теперь он виделся с сыном почти каждый день. Последнее время Ерошка редко выходил из своего заточения, ел плохо, отощал и сильно ослабел. Лукьян Агафонович мучительно думал над тем, как вызволить его из подземелья, спасти от неминучей гибели, но пока что никакого выхода не видел.

Лебедь терпеть не могла Лукьяна Грызу. Знала, что во время оккупации он дружил с Бурлаком, бывал у него дома. Они часто допоздна просиживали за выпивкой.

Клава делала вид, будто не замечает конюха или просто не узнает его. Но однажды, когда они остались в конюшне одни, Грыза первый заговорил:

— Вроде б и правда не узнаете, Клавдия?

— Узнаю, чего там, — отозвалась она. — Вас, Лукьян Агафонович, невозможно не признать, слишком приметная личность.

— Это чем же… приметная? — осторожно полюбопытствовал конюх.

— Как же, при немцах, можно сказать, первым человеком в поселке были — пресвитер! Не шутейное дело, — не без ехидцы сказала Клава.

Грыза решил платить ей тем же:

— Да и ты была иной, сестрица. Выходит, не веровала, обманывала Иисуса Христа?

— А чего б и не так! — насмешливо ответила она. — Людей можно обманывать, а бога нельзя? Важность какая!

— К чему эти слова? — обиделся Грыза.

— А к тому, что ты был первый обманщик, — пошла в наступление Клава, — да еще твой приятель Бурлак.

— Черт ему приятель! — отмахнулся Лукьян Агафонович.

— Теперь-то он тебе не нужен. А припомни, как ночами просиживали да паутину сообща против людей вплели.

— Какую паутину, бог с тобой, сестрица! — Грыза уже не рад был, что затронул эту сумасбродную девицу. А поди знай: была ведь смиренная да набожная.

— Еще спрашиваешь какую, дьявол пегий, — обожгла его взглядом Клава, — кто с верующих отмольные греб? Ваша компания. А кто на просвирах да на подаяниях благоденствие свое строил, гульбища устраивал?.. Или, может быть, пресвитера Лукьяна Грызы на них никогда не бывало?

— Да замолкни ты… нечистая сила, чего орешь-то!

— Ага, правды боишься! — сверлила его глазами Лебедь, — погоди, пресвитер, придет время, все выплывет. И Бурлаку не миновать расплаты.

— Да ведь он твой муж, опомнись, — до шепота понизил он голос.

Клава метнула на него дикий взгляд и сейчас же громко рассмеялась.

— Клавка, хватит тебе ржать, выводи Берту, — послышался из штрека недовольный девичий голос, — порожняк гнать пора.

Клава внезапно оборвала смех, напряженно сдвинула брови.

— Так говоришь — муж?.. Бурлак — мой муж? — и опять рассмеялась и, не отсмеявшись, повела Берту из конюшни.

Всю смену она гоняла партию за партией без передыху. Отчаянный свист и звонкий лай Жучки не умолкали ни на минуту. Когда Нюрка Гуртовая насмешливо спросила, какая ее сегодня муха укусила, Клава прикрикнула на насыпщицу. Та отшатнулась от нее, как от огня.

Клава знала, что только из-за Нюрки, из-за ее наглых ухаживаний за Макаром Козыревым прицепщица Ломова ушла из шахты.

До конца дня Клава так и не успокоилась. Как ветер, с гиком и свистом гоняла поезда, перессорилась с клетьевыми, которые, как ей казалось, сегодня особенно неповоротливы.

После смены начальник шахты вызвал к себе Лебедь. Следом за ней в кабинет вбежала Жучка.

— А собаку зачем сюда тащишь? — негодующе покосился на нее Шугай.

— С жалобой она к вам, товарищ начальник, — играя глазами, смело сказала Клава. — Службу собачка несет исправно, а пайка ей не дают. Последний кусок от своего рта отрываю.

— Брось ты эти свои выбрыки, Лебедь, — сурово оборвал ее Шугай, — вся шахта на тебя жалуется…

Придя в общежитие, Клава наскоро умылась теплой водой и завалилась в постель. Только сейчас она почувствовала, как она устала. Это была не физическая усталость, к своей нелегкой работе она привыкла, — у нее было такое состояние, будто она вдруг лишилась способности ясно мыслить, чувствовать, ощущать. Ей казалось, ударь ее сейчас кто-нибудь — не почувствует боли.

Почти всю ночь пробыла она где-то между тягостным сном и явью. Явью было все то, что слышала: пришли с работы девчата, о чем-то говорили, негромко смеялись, потом погасили свет и притихли. Полусном — все, что весь день неотступно преследовало ее: Галактион Бурлак, долгая жизнь в его доме, злое судачество людей. Как она могла жить бок о бок с таким страшным, ненавистным ей человеком? А ведь были моменты, когда она готова была решительно на все… Вот хотя бы этот случай. Нет, нет, не надо, не надо!

Она сквозь полусон вспомнила, как однажды Галактион явился домой после гульбища у священника и стал стучаться к ней в комнату, умолял, обещал золото. Вначале она думала, что Галактион болтает спьяна: откуда у старикашки золото, сам оборвышем ходит. Но с той поры мысль о золоте не переставала сверлить ее мозг. Как-то, когда Бурлак был трезв, Клава решила припугнуть его, серьезно сказала, что, если он не прекратит свои грубые домогательства, она заявит в комендатуру, и тогда золотишко его — плакало. С той поры Галактион присмирел и уже не ломился по ночам в ее комнату. И Клава поверила, что Бурлак не соврал: золото у него определенно есть. Куда он его спрятал и сколько его, она не знала. Но ее любопытство с каждым днем обострялось. Теперь она следила за каждым его шагом. Придет же когда-нибудь такая минута, когда Галактион не утерпит и ему захочется хоть одним глазом взглянуть на свое сокровище. Клава никогда не имела у себя золотых вещей, но знала, магнитная сила этого металла дьявольски неодолима, и такие, как Бурлак, скорее поплатятся собственной жизнью, чем выпустят его из своих захватистых жадных рук.

Она по-прежнему ходила в молитвенный дом, а по ночам безутешно плакала, проклиная свою судьбу. Клава искала и не находила для себя другого выхода, как только отсиживаться под надежной защитой Бурлака и ждать, ждать… А сколько еще придется ждать и чего ждать — она не давала себе ясного отчета.

Галактион начал подумывать, куда бы ему уйти с насиженного места. Это случилось, когда стало известно о разгроме немцев под Сталинградом. В те дни через поселок вереницами и в одиночку тянулись итальянские и румынские солдаты и офицеры, закутанные в одеяла и теплые платки, с трудом волоча за собой сани с амуницией. Некоторые забредали в дом Галактиона. Не раздеваясь, стоя, отогревались у печки, потирая руки и пританцовывая, в отчаянии бормоча:

— Гитлер капут… Русский зима некорош.

И снова спешили к своим поклажам.

Галактион как-то сказал Клаве:

— Надо бы нам с тобой подумать о дороге. Санки у меня добрые, много кое-чего можно уложить.

Клава промолчала, мстительно подумала: «Попробуй только куда-нибудь смыться»… Бурлак, видимо, принял ее молчание как знак нерешимости и припугнул на всякий случай:

— В лапы к красным нам ни в коем разе нельзя попадаться. Небось, сама слыхала: всех, кто остался у немцев, — в расход, а нет — в Сибирь на вечную каторгу.

Клава пошла в свою комнату, так ничего и не ответив ему. Но с того дня Галактион стал основательно готовиться к отъезду. Делал он это по ночам, за закрытой дверью. Подолгу рылся в сундуке, обитом узкими полосами блестящей жести, точно обручами, кряхтел, чмокал губами, шлепал по полу босыми ногами и вдруг надолго затихал. Клава уже думала, что он наконец улегся, уснул, но вскоре шлепающие шаги и возня снова доносились до ее слуха. Опасаясь, что Галактион может незаметно улизнуть, она несколько ночей почти не спала. Решила, что бы там ни было, задержать его.

Когда в сентябре 1943 года наша артиллерия начала обстреливать из дальнобойных орудий окрестности поселка, Галактион, вконец растерянный, угорело заметался, нагружая без разбора тележку всяким барахлишком. Он уже собрался было выехать со двора, но Клава преградила ему дорогу:

— Ворочайтесь, наши в поселке, — приказала она.

Галактион обессиленно выронил из рук оглобельки, в смятении глядя на нее.

Вырвавшись из дома Бурлака, Клава почувствовала себя раскованно, свободно и легко, будто наконец выбралась из глубокого затхлого подполья. Она как бы вся распахнулась и, словно мстя за свое долготерпение и отверженность, зажила смело, дерзко и просторно…

Уже под утро Варя тихо, чтобы никто не слышал, юркнула к ней под одеяло, прижала к себе, тихо спросила:

— С кем это ты всю ночь воюешь, Клавка?

— А разве что?.. — не поняв ее, удивилась Лебедь.

— И во сне с кем-то ругаешься, вот что.

— Ой! — точно от острой боли ойкнула Клава. — А что я говорила?

— Пойми тебя: стонешь, ругаешься, а кого ругаешь — сам аллах не разберет.

Клава всхлипнула, уткнулась мокрым лицом в плечо подруги и вся затряслась. Ее слезы испугали Варю. Она ни разу не видела, чтобы отчаянная, дерзкая, никогда неунывающая Клавка-коногон плакала.

II

Проходя мимо поселкового сквера, Клава услышала, как ее кто-то окликнул. Она обернулась. Навстречу ей, минуя торные дорожки, напрямик по густой траве легко и бойко шагал Костров. На нем были разутюженные широкие матросские брюки, белая рубашка с распахнутым воротом, из которого высматривала полосатая тельняшка. Когда он выходил из тени на солнце, приглаженные волосы его бронзово блестели. «Чего ему надо?» — сердито подумала Клава, но все же остановилась. Она всегда недоверчиво, подозрительно относилась к этому парню. Наблюдая, как он заносчивым петушком расхаживает по нарядной, Клава до боли в пальцах сжимала кнутовище. Но он никогда не затрагивал ее и, казалось, совсем не замечал.

Костров подошел к ней, приветливо улыбнулся.

— Здравствуйте, Клава, — сказал он.

— Смотри, какой вежливый, — усмешливо протянула она. — Ну, здорово. Что скажешь?

В какую-то секунду она как бы впервые разглядела его синие глаза, скуластое лицо с рассеянными на нем мелкими веснушками.

— Да вот, решил предложить, — говорил Костров, усиленно моргая и не смея взглянуть на нее, — может, пройдемся, вечер — красота, — и, осмелев, потянулся к ее локтю.

Клава отступила на шаг, сказала холодно:

— Я находилась в шахте, с меня хватит, — и зашагала по тротуарчику.

Костров не отставал, шел следом.

— Ну какая вы, ей-богу, Клава… — пытался говорить он и не договаривал.

— Какая? — спросила она на ходу, не оборачиваясь.

— Какая, какая, — обидчиво бормотал он, — я к вам по-хорошему, а ты козыришь. — Не зная, как подладиться, он называл ее то на «вы», то на «ты». — Вечер-то какой замечательный, пройдемтесь на пару…

Клава на какое-то мгновение вдруг почувствовала жалость к себе. Она никогда не задумывалась над тем, чтобы приятно, в свое удовольствие провести свободное время. Всегда в шахте или в общежитии. Разве только сходит в кино. И такое случается редко.

— Я уже была в паре… с Бертой, — сказала она.

Ей показалось, что Костров уловил в ее голосе жалобную нотку, на ходу круто обернулась.

— Ты наконец отвяжешься… ухажер липовый!

Костров продолжал улыбаться, не спуская с нее пристального взгляда.

— Красивая ты, ей-богу… — сказал он мечтательно тихо, словно самому себе.

— Красивая, да не твоя, — сказала Клава.

— А чья же? — не веря ей, переспросил Костров.

— Мужнина, чья же еще.

— Не ври, ты не замужняя, я знаю, — и рассмеялся, радуясь, что уличил ее во лжи.

К ней неожиданно пришла дерзкая мысль, и Клава схватилась за нее.

— Тоже мне знахарь сыскался, — насмешливо сказала она и уже серьезно спросила: — Галактиона Бурлака знаешь?

— Это который ногу волочит, старикашка?..

— Он самый, — будто обрадовалась его догадливости Клава. — Этот Бурлак и есть мой законный муженек.

Костров недоверчиво посмотрел на нее.

— Чудишь!..

— Охота мне чудить. Всему поселку известно, только тебе, дурню, невдомек. Ухажер-стажер! — и, смеясь, побежала от него.

III

Клава по-прежнему оставалась отчужденно безразличной, иногда даже дерзкой с Костровым. В ответ на ее язвинки Костя только улыбался своей беспомощной улыбкой. Но вскоре Клава поняла, что бессильна что-нибудь сделать, чтобы он наконец отстал, и в ответ на его улыбки сама улыбалась и безобидно говорила: «Ну, чего ты пялишься на меня, Костик? Любишь, так скажи». Но Костров в любви не признавался. Постепенно Клава стала привыкать к тому, что парень, где бы они ни встретились — в нарядной или в шахте, — подходил к ней и о чем-нибудь заговаривал. Видя это, подруги Клавы только лукаво играли в переглядки.

На этот раз встреча была необычной. Придя на смену, бригада Кострова забилась в дальний угол нарядной — о чем-то совещались, отчаянно дымя цигарками. Вскоре появилась бригада Варвары Быловой. Женщины только что поднялись из шахты. Держась друг за дружку, уставшие, они вплотную приблизились к забойщикам. Минуту спустя в нарядной завязалась разноголосая перебранка. Былова что-то разгневанно доказывала Кострову, размахивая руками. Оказалось, что бригада забойщиков в минувшую смену искривила линию забоев и горнячкам пришлось приложить немало усилий, чтобы ее выровнять. Особенно допекала Кострова Зинка Постылова:

— Ты приехал за длинным рублем, — кричала она, взмахивая руками, — набьешь карманы и был таков, а нам для мужиков наших шахту надо восстановить, какой была…

Костров стоял недвижимый, невозмутимо дымя цигаркой:

— А у тебя мужик-то когда-нибудь был? — насмешливо спрашивал он у Зинки.

— Не чета тебе, рвачу-заробитчанину…

Былова вся дрожала от злости:

— Хватит кривляться! Договор мы рвем с вашей бригадой. На кой черт вы нам сдались, чтоб за вас работать. А за то, что изуродовали лаву, расплатишься, бригадир, из своего кармана.

Пока продолжалась перебранка, Зинка Постылова, распаленная, подбежала к Лебедь, рванулась к кнуту. Но та отвела его за спину.

— За это будешь отвечать, Зинка, — и уже неуступчиво: — Отвяжись, не дам!

— Я, значит, должна ответить, а он не должен? — обиженно кричала она.

Теперь уже все, кто был в нарядной, столпились вокруг них.


Узнав о случившемся, Шугай вызвал к себе обоих бригадиров. В кабинет попыталась было ворваться Зинка Постылова, но Шугай заперся на замок. Она еще долго шумела, дергала за ручку, била кулаками в дверь. Шугай, нахмурившись, молча ходил по комнате. Костров и Былова, рассевшись по разным углам, не глядели друг на друга, ждали, когда заговорит начальник шахты. А тот, как нарочно, не торопился. Походил, заглянул в ящик стола — в один, другой, и только тогда недовольно сказал:

— Ну, что вы там не поделили, выкладывайте.

— Делить мне с этим злостным типом нечего, Николай Архипович, — первой начала Былова, скосив на Кострова горящий исподлобья взгляд, — пускай ответит за безобразие, которое они натворили в забоях… Своим личным карманом ответит.

Костров молчал, чему-то улыбаясь, поглаживая трехпалую ладонь, будто она у него нестерпимо ныла от боли.

— Ну чего набычился, Костров? — строго посмотрел на него Шугай. — Виноват — скажи, и конец конфликту.

Но Былова не дала ему ответить.

— Скоро же вы помирить нас хотите, Николай Архипович, — с едкой усмешкой сказала она, — никакого мира не будет! Категорически рвем договор с ними!

— Ты этот свой ультиматум оставь, Варюха, — предупреждающим тоном сказал Шугай. — Совсем ни к чему такая крайность. Две, можно сказать, на весь трест передовые бригады, гордость нашего коллектива, и вдруг такой скандал. Нет, нет, это никуда не годится, — осуждающе качнул он головой.

— По-вашему, Николай Архипович, выходит так, — не унималась Былова, — когда у нас в лаве случился обвал, в наказание голодный паек нам приписали, а мужиков, выходит, сухими из воды решили выпустить.

Шугай нахмурился, сказал с обидой:

— Ну при чем тут твой паек? Я-то ведь распоряжение Соловьева отменил.

— Кишка у наших синьорит тонка, начальник, чтоб тягаться с нами, вот и штурмят, — язвительно вставил Костров.

Выпрямился и с независимым видом стал смотреть в окно.

— Ну ты все же скажи, Костров, — добродушно понукал его Шугай, — вину свою признаешь? Забой-то ведь фактически искривили? Искривили. Нарушил горную…

— Я не проверял кривизну забоя, начальник, — перебил его Костров, — в лаве темнота, не проверишь. К тому же я не инженер, в горном деле — юнга. Мое дело — уголька для фронта побольше нарубать. И мы его без всякого форса даем. Надеюсь, начальник не в обиде на нашу бригаду. — И вдруг засуетился, взглянул на часы. — Ну, мне пора на смену. До свидания, начальник. Адью, синьора, — и, сделав прощальный жест, направился к выходу.

— Ну, иди, иди, я разберусь, — сказал вслед ему Шугай. Когда тот закрыл за собой дверь, улыбнулся и не то осуждающе, не то одобрительно проговорил:

— Комедиант…

— Вам смешно, Николай Архипович, — сказала с недовольством Былова, — а этот комедиант женщин наших оскорбляет. Зинку Постылову, например. А вы-то сами знаете, какая она…

— Знаю, как же, — поторопился подтвердить ее слова Шугай, — ничего, этот морячок у меня еще попрыгает, — пригрозил он. — Ну, иди, иди, отдыхай, Варюха, — миролюбиво добавил он и пообещал: — Я его приструню, будь спокойна.

IV

Теперь уже Клава не избегала Кострова. Пусть там что хотят говорят о нем, ей — наплевать! Хоть Костя и заносчивый, со своими странностями, но парень он интересный, а главное, до смешного привязан к ней, и с ним совсем не скучно.

Как-то Клава сказала ему:

— Рассказал бы что-нибудь, матросик, чего играешь в молчанку.

Он поднял на нее свои голубые, опушенные густыми бронзовыми ресницами глаза, спросил:

— О чем говорить: о шахте или о море?

— О шахте не интересно, а моря я ни разу в своей жизни не видела, оно для меня чужое.

Костров удивленно посмотрел на нее.

— Чужое, говоришь?.. Нет, море всегда родное, Клава, — мотнул он головой и о чем-то задумался.

На шахте все ее называли грубовато просто — Клавка. И она уже привыкла к этому, но когда ее так же, как и все, называл Костя, ей почему-то становилось обидно. Однажды, не стерпев, она сказала ему:

— Ты бы еще для разнообразия коногоншей меня называл, так оно ласковее.

Костя виновато улыбнулся, бережно взял ее за локоть.

— Прости, Клавочка, я так, как все…

Клавочка! Когда было, чтоб ее называли так нежно. Кажется, только в детстве. И почему от этого становится будто светлее и легко, легко… До войны ей не раз приходилось встречать в городе матросов, приезжавших на побывку. Девушки заглядывались на них и уважительно называли матросиками. Это были вежливые парни. Ни одна девушка не отказывала им в танце. И разговаривали они, как все, понятно, по-людски. А у Кострова что ни слово, то загадка, все они у него какие-то мудреные, грубые.

А вообще-то, что она знала об этом парне? Как попал он на «Коммунар», откуда и почему у него рука искалеченная? Воевал или от роду она у него такая?

Однажды, когда он провожал ее в общежитие, Клава неожиданно свернула в поселковый сквер и пошла по аллее впереди, не оборачиваясь, будто вдруг забыла о своем спутнике. Костров, не отставая, шагал вслед за ней. Она села на скамью в тени кустарника. Костя остановился в двух шагах от нее. Клава снизу вверх строго посмотрела на него.

— Чего стоишь, или приглашения ждешь?

Он молча сел рядом.

— Скажи, Костик, с какого ты моря? — вдруг спросила она, не глядя на него.

— С Черного, — не без гордости ответил он.

— А разве черноморцы так разговаривают, как ты?

— Как? — не понял ее Костров.

— А вот так: «биндюжник», «шаланда», что это такое? Ругательство?

Костров рассмеялся.

— Да ведь я одесский матрос, рыбак, Клавочка, а в Одессе все рыбаки так говорят. И вдруг запел:

Шаланды полные кефали

В Одессу Костя привозил,

И все биндюжники вставали,

Когда в пивную он входил…

Пел он вполголоса, с задумчивой просветленной улыбкой. Большие голубые глаза его неотрывно смотрели мимо Клавы и, казалось, видели что-то очень близкое и родное ему. Клава не перебивала его. Песня ей понравилась: забавная, со смешинкой и такая, что самой охота запеть. И голос у Кости приятный, задушевный. Смотри, какой оказался парень! А может быть, подкатывается, играет? Тогда какой же из них настоящий Костя Костров: этот или тот, которого она привыкла видеть каждый день — задаваку, порой грубого, дерзкого.

Кончив петь, Костров спросил:

— Нравится, Клавочка?

— Красиво поешь, — чистосердечно призналась она и тут же подумала, что, подогретый ее похвалой, он сейчас же подвинется к ней, коснется ее руками, и вся внутренне напряглась. Но Костя сидел, не двигаясь.

— Вся моя братва — рыбачки обожали эту песенку, — сказал он.

Клава повернулась к нему лицом, проговорила с усмешкой:

— Знаю, сейчас скажешь — про тебя песню сочинили.

— А может, и про меня, — нисколько не смутившись, ответил он. — Я ведь тоже на шаланде по морю мотался, промышлял кефаль.

— Про таких, как ты, песни не сочиняют, — недоверчиво сказала Клава и отвернулась.

— Может, и не про меня, про другого, — согласился он, — у нас в Одессе с моим именем морячков много.

— И все — такие, как ты? — скосила на него глаза Клава.

— Есть похуже, есть и получше, — все так же невозмутимо ответил Костров.

— Я про то говорю, что ты всегда нос дерешь, женщин оскорбляешь, на хулигана похож, — в один дух выпалила она и сейчас же почувствовала, что между ними вспыхнет ссора и она не выдержит, убежит. Но Костя держался спокойно, только брови сдвинул.

— А ты не такая? — серьезно спросил он. — Все вы, горнячки, не такие?

Клаву будто кто-то силой повернул к нему.

— А какие мы, ну скажи? — запальчиво сказала она.

— Что, обидно? — миролюбиво улыбнулся он, на всякий случай придерживая ее за руку.

— Конечно, обидно, потому что брехню на нас возводишь.

Клава словно только сейчас увидела трехпалую руку Кострова на своей, жалостливо спросила:

— Где это тебя так изуродовали?

— В одесских катакомбах. Слыхала про такие?

— Читала. Ты что, в партизанах был?

— Довелось. А потом госпиталь. Выздоровел — и к вам на поправку, — добродушно улыбнулся он.

— Разве с такой рукой на фронт не берут?

— Если б только одна рука, — Костя поднялся, заголил рубашку по самый подбородок, и Клава увидела на боку огромный темно-багровый шрам.

— Осколочное? — едва вымолвила она.

— Три ребра — как не бывало, — и тут же предупредил: — Не подумай, что красуюсь, жалость хочу к себе вызвать…

— Дурак! — сердито оборвала его Клава и одернула на нем рубашку, — я про то, что в шахте тебе, наверно, нельзя работать.

— А тебе можно? А Варюхе, а Зинке Постыловой?..

— Мы все здоровые, — сказала Клава.

— Здоровые, а все равно вам труднее, чем мне.

Клава промолчала. Теперь уже она положила свою руку на его калеченную, покойно лежащую у него на колене. Так вот ты, оказывается, какой, Константин Костров…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Последнее время Грыза почувствовал, как на него неотвратимо надвигается новая гроза. Все шло к тому, что как он ни крути, а ему не работать в шахте. Само время неумолимо отсчитывало его последние дни. В подземном гараже, до этого заброшенном и всеми, казалось, давно забытом, в спешном порядке женщины наводили лоск: убирали хлам, белили стены, стаскивали туда всякий инструмент. И не было у них другого разговора, кроме как об электровозах: какой они марки да сколько у них лошадиных сил и до чего они резвые на бег. Девушки-коногоны обучались на курсах машинистов электровозов и до того пропитались соляркой и всякими смазочными маслами, что от них шарахались лошади. А Клавка Лебедь совсем свихнулась на этих электровозах. Обхаживает свою кобылицу и все рассказывает ей о клятых машинах и разные соблазнительные картины рисует, вроде того что скоро, мол, Берточка, на волю вернешься, на свежую травку, жеребеночек у тебя красивенький народится и всякое такое. А Берта таращит на нее очи, хлопает веками, будто все дочиста понимает, о чем ей говорят. Одним словом, у всех радость и только у одного Грызы на душе тоска и смятение. Что-то будет с сыном Ерошкой, когда он, Лукьян Агафонович, лишится должности конюха? Не станет же он каждый день опускаться в шахту, чтобы повидаться с ним. Обязательно спросят: чего, старый, унадился в шахту? На первых порах можно и соврать, найти причину, мол, привычка, невмоготу старому горняку без шахты. Но долго так продолжаться не может. Как ни крути, а шило в мешке нельзя утаить.

Лукьян Агафонович за эти дни похудел, сгорбился, будто на него сразу свалился добрый десяток лет. Все его попытки вымануть сына на свет божий ни к чему не приводили. А ведь такая возможность представлялась. Можно прямо сказать, не обезвредь Ерофей мины, которые немцы перед своим уходом из поселка заложили в шахте, не существовать «Коммунару». Лежала б шахта в развалинах. За такое геройство Ерофею не то что простили бы его побег из Красной Армии, а смотри, и к награде представили. Лукьян Агафонович не раз говорил об этом сыну, но тот и слушать его не хотел, твердил свое, непонятное: «Люди меня не простят, батя, а бог милосерден…» Грыза уже хотел махнуть на Ерошкину трусость и объявить народу об его геройстве. Может быть, и осуществил бы свое намерение, но тут стряслось такое, чего он не ожидал увидеть даже во сне. Его в срочном порядке потребовали в ГорМВД. Лукьян Агафонович долго раздумывал, по какому случаю могли вызвать? Возможно, изловили шельму Никодима и хотят, чтоб он, Грыза, засвидетельствовал его грязные проделки. Такое показание он даже с удовольствием даст. Улик у него, у Грызы, против попа предостаточно. Ну а что, если им стало известно что-нибудь о Ерофее?

Мучаясь в догадках, Лукьян Агафонович долго не мог решить, как же ему быть: ехать в город или не ехать? Но знал: не явиться было нельзя. И он поехал.

Строгого вида лейтенант долго расспрашивал Грызу о Ерофее. Лукьян Агафонович рассказал все как было: как в ненастную осеннюю ночь нежданно-негаданно появился сын, как спасал его от чахотки и как потом в тайне от всех похоронил. Потом опять слушал, что говорил военный. По его словам выходило, что он верит в кончину Ерофея, но хочет, чтобы отец знал, что его сын не только дезертир, а еще и фактический убийца, что, будучи в плену, выдавал немецкой охране политруков и командиров. В подтверждение своих слов лейтенант подсовывал Грызе какие-то бумажки. Лукьян Агафонович брал их и, не читая, возвращал обратно: без очков ничего не мог разобрать. Но от своего не отступал, твердил одно, что Ерофей был верующий и не мог обагрить руки кровью ближнего своего. Сын мог не взять оружие, так как братоубийство противоречит святому писанию, но чтобы предавать своих же братьев, подводить их под расстрел, такого не могло случиться.

А лейтенант все сыпал и сыпал вопросами. И все они у него были такие неожиданные для Лукьяна Агафоновича, что он даже вспотел и то и дело вытирал лицо ладонью.

— Вы доктора Берестова знали? — спросил он вдруг.

— Это Миколу Николаевича? — переспросил Грыза, — а кто его не знал, всей округе известен. Большой, душевный лекарь был.

— Куда его дели немцы, не скажете?

Лукьян Агафонович натянуто улыбнулся, подозрительно покосился на лейтенанта.

— Что ж, по-вашему, они бы стали спрашивать у меня, куда его девать? Прикончили, не иначе, — и, подумав, добавил: — А может, с собой увезли. Такие доктора — редкость.

Лейтенант снова к нему с вопросом:

— А за что могли прикончить?

Грыза в затруднении сдвинул плечами.

— Опять же не могу сказать в точности. А в народе говорят по-разному. Молва людская, что волна морская, друг дружку обогнать норовит. — Он помолчал, сокрушенно крутнул головой и продолжал: — Вон про моего Ерофея такое наплели, что на моей грешной голове волос дыбки встал. Запустили слух, будто кто-то видел Ерошку в нашем городе. Это когда еще немцы тут были. И вроде б не в военном, а в гражданском, хорошо одетого. А ведь он в тот самый момент воевал. Как же он мог быть в гражданском, сами посудите, — словно ища сочувствия, доверчиво взглянул он на лейтенанта. Тот промолчал. — Да если б даже и совершилось такое чудо, что Ерофей вдруг очутился в городе, разве б он не дал знать о себе родному отцу! — Грыза глубоко, горестно вздохнул. — Наш народ медом не корми, только бы пофискалить.

И умолк.

Но лейтенант не дал ему долго молчать, подбрасывая все новые и новые вопросы, один другого каверзнее.

Ушел Лукьян Агафонович от лейтенанта в величайшем недоумении и беспокойстве. Всю ночь провел без сна и все ходил по землянке, думал и передумывал: сказать сыну обо всем, что стряслось, или промолчать? Так и не решив, ушел на смену. Лукьян Агафонович дежурил на конюшне в ночные часы.

Грыза ходил на шахту всегда по одной и той же стежке, протоптанной между высоких бурьянов по обочине балки. Отсюда хорошо видна могилка.

А сегодня ему вдруг почудилось, что он изменил своему правилу и шел другой дорогой. Остановился, огляделся вокруг. Вроде все так, как было, и только одной березки не увидел на своем месте. Поспешно спустился в балку и оцепенел от обуявшего его ужаса. На месте всегда убранной, поросшей цветами могилки зияла черная яма и вокруг разбросана комковатая сырая земля.

Лукьян Агафонович с трудом удержался, чтобы не свалиться с ног. А когда пришел в себя, стал гадать: кто бы мог учинить такое неподобство? Может, мальчишки поозорничали? А возможно, кто-то решил, что могилка немецкая? Несколько таких могил с крестами и стальными касками на них посельчане начисто сравняли с землей. Но в поселке давно всем было известно, что это могилка Ерошкина, а не немецкая. А что, если кто дознался, что в ней ничего нет, что она пустая? Такого Лукьян Агафонович не допускал. Он мог поклясться чем угодно, что в ту памятную ночь, когда он рыл яму, никто его не видел.

И тут ему вдруг вспомнился давнишний разговор с Бурлаком. Однажды, когда они сидели вдвоем за домашней трапезой, Галактион спросил:

— Что же это ты, Лукьян, чадо свое похоронил не по-христиански — в овраге. Будто кладбища у нас нет?

— Могли увидеть, боязно было, — ответил ему тогда Лукьян Агафонович, — время-то, сам знаешь, какое было…

— Испугался, выходит?.. — задумчиво проговорил Бурлак и, как показалось Грызе, чему-то многозначительно улыбнулся.

Тогда Грыза не придал серьезного значения любопытству Галактиона, а теперь встревожился: «Наверно, знал что-то да помалкивал, а теперь решил выслужиться и открыл тайну».

Не медля ни часу, он явился к сыну и обо всем ему рассказал. Слушая, Ерофей все время молчал, только все больше и больше мрачнел. А когда отец кончил говорить, сказал угрюмо:

— Дело такое, батя, что мне надо немедля уходить. — Глаза его обострились. В них Лукьян Агафонович уловил огоньки решимости и отчаяния.

— Куда пойдешь, сынку? — встревожился он и не услышал собственного голоса.

Ерофей долго не отвечал. Затем вдруг спросил:

— На дворе сейчас день или ночь?

— Давно стемнело.

Ерошка опять перескочил на другое:

— Ты мне дай свою сорочку, а то у меня видишь какая — прах один. И штаны, если можно, — но тут же передумал: — хотя и мои штаны сойдут.

Лукьян Агафонович молча стянул с себя брезентовую куртку, поношенную солдатскую гимнастерку и подал сыну.

Еще совсем недавно старому Грызе самому хотелось, чтоб Ерофей избавился от своего тяжелого заточения, а теперь, когда сын решился на этот шаг, вдруг испугался за себя: ну уйдет Ерошка, куда задумал, а как же быть ему самому? Что скажет людям про пустую могилку, как станет оправдываться? Опять увертываться, ловчить? Но, как ни крути, правда сама выпирает наружу, и ее уже никакой хитростью не скроешь и не загладишь. Он на секунду представил себе свое положение, ему сделалось до жути страшно.

— Куда уходишь, сынку?.. — дрожащим голосом, бессвязно стал бормотать он, — а мне-то как быть?.. Что скажу про тебя людям?..

Ерофей, оглаживая на себе отцовскую одежонку, сказал отчужденно:

— А ничего.

— Да ведь с меня спросят, куда девал сына? Могилка-то порожняя. Завтра все откроется.

— Бог милосерден, батя, — все тем же чужим безучастным голосом отозвался Ерофей. И вдруг заторопился: — Ну, мне пора, батя, — уже решительно сказал он и, даже не попрощавшись, скрылся, будто растворился в черной, пропитанной затхлой плесенью темноте.

Лукьян Агафонович как будто окаменел на месте. Ему показалось, что перед ним только что был не его родной сын, а кто-то другой, совсем чужой человек. Вспомнил, как Ерофей упросил его устроить спектакль с могилкой. Тогда Лукьян Агафонович решил, что так и надо сделать. Пусть сын временно скрывается, придет час, и все забудется, простится. Но теперь понял, что Ерофею никакого прощения не будет. В голове промелькнула встреча с лейтенантом, и Лукьян Агафонович с ужасом подумал о Ерофее: такой и взаправду мог предать и даже убить… А разве он когда-нибудь этому учил сына? Наоборот, с мальства твердил ему из святого писания: «Не сотвори зла ближнему своему», «не убий». Лукьян Агафонович мог допустить, что сын отказался от оружия, чтоб не брать грех на душу, не совершать братоубийства. А что вышло? Ерошка принял чужое оружие и направил его против своих же братьев…

Губы его затряслись. Лукьян Агафонович схватился за голову, повалился лицом на землю и застонал…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

I

Шугай задолго до утренней смены пришел на шахту. Ночь спал плохо, часто зажигал свет, смотрел на часы, прикладывал к уху — стучат ли? Было похоже, что время вдруг приостановило свой бег. Когда проснулся в третий или четвертый раз, было пять утра. Быстро оделся и тихо, чтобы не разбудить жену, вышел из дому. Придя к себе в кабинет, первым делом снял телефонную трубку, спросил у дежурной:

— Ты, Аграфена?.. Звонил кто-нибудь?

— Из трестовцев никто не звонил, Николай Архипович. Звонили с «Юнкома», но я сказала, что на шахте вас нет.

— А чего им надо, не спросила?

— Интересовались, врубовую пустили?

— А ты им что?

— Мое дело, говорю, телефон, а не врубовка.

— Ну и молодчина. Так всегда отвечай этим шпионам, — и повесил трубку.

Врубовая машина уже несколько дней работала в новой лаве, но дело там не ладилось — подпочвенная вода, неустойчивая кровля не давали развернуться, как бы хотелось. Но уголь все же шел. Шугай включал его в общий итог добычи и в результате получалось, что шахта ни много, ни мало каждые сутки давала двадцать-тридцать тонн дополнительного топлива.

Когда, случалось, звонил управляющий трестом, интересовался механизированной лавой, Шугай, по обыкновению, отвечал:

— Испытываем, Егор Трифонович, — и начинал плакаться: — Сами знаете, какая кровля в лаве — удержу нету. И ко всему воды в ней, как в плавательном бассейне. У горняков скоро плавники повырастают.

— Ладно, заговаривай зубы, — сурово перебивал его Чернобай. И спрашивал: — А уголь, добытый врубовой, куда деваешь?..

— Государству сдаю, куда же еще.

— Знаю, что не себе в карман кладешь. Небось сверхплановым числишь?

— Да сколько того угля, Егор Трифонович, — жаловался Шугай, — несчастная тонна-две и тот мокрый, как хлющ.

— Ну вот что, хватит очки втирать. Завтра получишь дополнительный план на механизированную лаву. Не выполнишь, головой будешь отвечать. Вот так!

Но прошло вот уже несколько дней после того разговора, а трест все еще никакого дополнительного плана не прислал. Возможно, управляющий просто забыл о своем обещании, а может, у него были какие-то свои соображения на этот счет. Как бы там ни было, а шахта «Коммунар» в эти дни выскочила по добыче на первое место в тресте. Это имело немаловажное значение еще и потому, что все происходило в дни подготовки к городскому стахановскому слету горняков.

Сегодня должен состояться этот слет. Вот почему Шугай почти всю ночь провел без сна. Он заранее подготовил свое выступление и, как ему показалось, все учел, все взвесил. Даже вписал в него несколько фраз о первых днях работы шахты, сравнил цифру добытого угля в шурфе с тем, что было в настоящий момент. Картина получилась весьма внушительной. Ни одна шахта треста не может похвастаться такими показателями. И все же на сердце у Николая Архиповича было неспокойно. Из головы не выходило последнее отчетно-выборное партийное собрание, на котором в его адрес было сказано много обидного. Обо всем этом могут вспомнить на слете. Больше всего он боялся Королевой. Эта неугомонная старуха непременно выступит. Пока Королева не получила приглашения на слет, Шугай чувствовал себя сравнительно спокойно. Но вчера на ее имя пришел конверт с приглашением непосредственно от горкома союза угольщиков. Ясно, что старая горнячка не откажется от такой чести, поедет и обязательно взбаламутит воду.

Шугай несколько раз просматривал свое выступление, звонил дежурному по шахте, на участок, интересовался, как обстоят дела с добычей. Обычно в ночную смену работали бригады по ремонту — шла заготовка крепежного леса, ремонт путей, профилактический осмотр механизмов. На этот раз Шугай сделал из ночной смены добычную. В день слета надо было во что бы то ни стало перевыполнить план.

До конца смены оставалось добрых полчаса, а суточный план уже был значительно перевыполнен. Николай Архипович сказал телефонистке, чтобы проследила за сводками других шахт и доложила ему. Подходило время, когда дежурные всех шахт передают в трест итоги работы за сутки. Эти сведения служили для Шугая своеобразным ориентиром. Если случалось, что какая-нибудь из них выскакивала вперед, он тут же принимал срочные меры, чтобы уже в следующие сутки опередить соперника.

Такую сводку без напоминания каждый день составляла телефонистка Пушкарева. Молодчина эта Пушкарева! Она не только справлялась со своей прямой обязанностью, но и успевала следить по телефону чуть ли не за каждым шагом управляющего трестом: куда бы он ни поехал, с кем бы ни разговаривал, кого журил, кого хвалил, — об всем и всегда вовремя узнавал от нее Шугай.

Королев пришел на шахту в тщательно выглаженном костюме с орденом Красной Звезды, в белой рубашке с отложным воротником поверх пиджака. Шугай взглянул на его орден и, скрывая в улыбке завистливое чувство, проговорил:

— А мне до сих пор партизанскую медаль не вручили. Напомнить им, что ли?

Королев пропустил мимо ушей его слова, осуждающе сказал:

— Глупость мы с тобой допустили, Николай Архипович. Надо бы делегатов не посылать в ночную смену. А теперь будут кунять на слете.

— Ничего, без них могла бы добыча сорваться, а день сегодня, сам знаешь какой…

Делегаты слета собрались на шахтном дворе задолго до отъезда. Варвару Былову пришла проводить вся бригада. Пышно взбитые темно-каштановые волосы выгодно оттеняли ее матово-смуглое лицо с веселыми, обведенными несмываемой угольной пылью глазами. На ней было легкое платье с белоснежным воротничком. Платье ей и Клаве Лебедь специально как делегатам слета пошили в городской мастерской. На высоких каблуках туфли — тоже делегатские. Туфли были немного тесноваты, и Варя, морщась, то и дело переступала с ноги на ногу.

— Бабоньки, ну как я вытерплю в этих сандальчиках, — жаловалась она и, скривив ступню, показывала высокий каблучок. — Два дня мне в них не выстоять. Взять постолы про запас, что ли?

Женщины рассмеялись. А Зинка Постылова серьезно сказала:

— Не дури, Варюха, после войны все будем в таких красивеньких щеголять, — еще раз обойдя вокруг своего бригадира, ревниво всю ее осматривая, вдруг словно чего-то испугалась, всплеснула руками: — Мать честная, а рукава какие длиннющие!.. Сибирский холод на дворе, что ли.

И все словно только сейчас увидели, что рукава у Вариного платья действительно были длинные, по самое запястье. Варя ничего не ответила Зинке и стала заголять рукав выше локтя. Рука была в ссадинах и царапинах с въевшейся в них угольной пылью.

— Что ж, прикажешь всем напоказ выставлять этакую красоту, — сказала она Зинке.

Константин Костров стоял немного в стороне от женщин в окружении своей «братвы». На нем была чисто выстиранная тельняшка и старательно, до легкого глянца, выглаженные брюки; всегда взъерошенные, непокорные, бронзового цвета волосы гладко причесаны. Забойщики что-то наперебой оживленно говорили своему бригадиру, время от времени взрываясь дружным смехом.

Прибежала Клава Лебедь. Варя собралась было отчитать ее за опоздание — грузовая машина давно уже стояла во дворе в ожидании делегатов, — но, невольно залюбовавшись ее счастливо улыбающимся румяным лицом, смолчала. Все на Клаве было красиво: и цветастое легкое платье, изящно облегавшее ее талию, и новые с кожаным бантиком туфельки, и воздушная газовая косыночка.

Костров и все парни притихли, со стороны разглядывая Клаву. Кто-то из них громко сказал:

— Кнут бы прихватила, Лебедь, а то никто не поверит, что ты коногонша, подумают — артистка.

Клава нахмурилась.

— Пусть дома побудет. Еще пригодится для тебя, чумазого.

Все дружно рассмеялись.

Проходя мимо Кострова, Клава заманчиво улыбнулась ему:

— А ты сегодня симпатичный, шаланда! — и побежала к грузовику.

Все уселись в кузове на досках, специально пристроенных по такому особому случаю. Арине Федоровне предоставили место в кабине рядом с шофером.

— Поехали! — крикнул Шугай.

И грузовик тронулся.

II

Слет проходил в Доме культуры. Перед самым уходом немцы заминировали его, но взорвать не успели. Просторный зал, ярко сияющий снежно-белыми стенами, точно огромная клумба, пестрел разноцветными косынками и кофточками. И лишь кое-где темнели военные гимнастерки и пиджаки. Арина Федоровна вспомнила, как бедно были одеты женщины, когда она приехала из Караганды — ни на ком не увидишь нового платья, свеженькой блузки — одно тряпье в заплатах. Правда, и сейчас все на женщинах дешевенькое, но опрятное, со вкусом пошитое, так что приятно было посмотреть. А лица? Еще недавно вытянутые худобой, бледные, теперь то и дело освещались улыбками, вспыхивали румянцем.

Открывая слет, Туманов говорил о том, что вся страна остается по-прежнему единым военным лагерем и Донбасс — часть этого боевого лагеря.

— Недалек тот день, — сказал он, — когда лопату, обушок, кирку полностью заменят механизмы. Центральный Комитет партии, правительство уделяют особое внимание Донбассу. Каждый день приходят эшелоны с шахтным оборудованием. — В конце остановился на недостатках и приказал:

— Смелее будьте в вашей критике, товарищи!

После Туманова выступил с докладом управляющий трестом Чернобай. Говорил он со знанием дела, веско, серьезно, иногда острил, пользовался пословицами. Видно было, старался понравиться людям. Иногда ему сдержанно аплодировали, чаще же сидели тихо, словно всем своим видом подчеркивая серьезность происходящего. Затем одна за другой стали выходить на трибуну женщины. За эти несколько часов пребывания на слете люди как бы обжились, ближе узнали друг друга. Выступали открыто, ничего не утаивая. В зале то и дело вспыхивали аплодисменты и дружный смех. Арина Федоровна, сидя в президиуме рядом с секретарем горкома, видела, как прищуренными глазами он смотрел в зал и лицо его было то серьезным и строгим, то вдруг освещалось веселой улыбкой. Значит, все шло хорошо. Когда женщина или девушка подходила к трибуне, Арина Федоровна безошибочно могла определить, кто она: забойщица, откатчица или коногон. У забойщиц от каждодневного пребывания в тесной лаве плечи покатее, чем у других, руки свинцово-тяжелые и устало висят, отдыхают; у откатчиц головы немного наклонены, походка тяжеловатая, неторопливая. А коногоны — народ живой, подвижный, и руки у них беспокойные, так и взлетают во время разговора.

Когда выступала Клавдия Лебедь, Арина Федоровна едва успевала уследить за порывистыми взмахами ее рук. Говорила она горячо, даже по-бабьи крикливо. Бросала в зал один вопрос за другим и тут же сама отвечала на них.

…— Почему до сих пор на «Коммунаре» нет даже плохонького электровоза? Может, скажете их нет и на трестовской базе? Уверена, что есть, да только отпускают их вроде бы по знакомству, тем, кто понравится…

Сошла Лебедь с трибуны, словно победительница с почетного места, под гром аплодисментов.

— Молодец, смелая девка, настоящая горнячка! — вслух сказала вслед ей Арина Федоровна, и зал еще раз наградил ее громкими хлопками.

Появление на трибуне Королевой вызвало оживленный гул: многие знали старую горнячку, ждали ее выступления. Она медленным внимательным взглядом окинула зал и заговорила:

— Вижу, здесь собрались почти одни женщины, мужиков, как грибов в засушливую осень. Да что поделаешь: мужикам — воевать, а нам — уголь добывать. Не навяжи фашист войну, разве б допустило наше рабоче-крестьянское правительство, чтоб женщина в шахте коногонила, в темных забоях грыжу, извините, наживала, девичью красу свою губила. Но раз зверь Гитлер к сердцу нашему с ножом подполз, на самое что ни на есть святое — на ленинскую революцию фашистскую лапу запустил, бить его, вероломного, не жалеючи сил, не щадя ни материнского сердца, ни красы девичьей…

Зал забурлил аплодисментами и громкими одобрительными возгласами. Когда постепенно стихло, старая горнячка продолжала:

— А теперь скажу по докладу нашего управляющего, — она как бы невзначай взглянула на Чернобая, сидевшего в президиуме, и опять к залу: — Хорошо говорил Егор Трифонович. Все правильно. Даже королевской короной увенчал наших горнячек. — В зале поднялся было приглушенный говорок. Арина Федоровна повысила голос: — Правильно сказал. Наши забойщицы — настоящие королевы своего дела. За их тяжкий труд не то что короной венчать, на руках носить, портреты с них рисовать да в красный уголок ставить, чтоб на века в памяти народной оставить.

В зале опять горячо захлопали.

— Только я и про другое вам хочу сказать. Про то, что у всех нас костью в горле застряло. — И она опять взглянула на управляющего. — Ты, Егор Трифонович, не редкий гость у нас на шахте, приедешь, нашумишь на наше начальство, иной раз в шахту спустишься, а скажи, хоть раз заглянул в общежитие?

Чернобай не ждал такого вопроса, улыбнулся.

— Если говорить откровенно… — начал было он.

— Так вот и я хочу сказать тебе откровенно, — подхватила Арина Федоровна. — Для тебя уголек — главная статья, а как наши солдатки да девки живут — ноль внимания.

Улыбка сразу же исчезла с лица Чернобая.

— Так вот, если ты, уважаемый Егор Трифонович, не был у наших баб в общежитии, я тебе для наглядности нарисую такие картины: первая, — начала она загибать пальцы, вытянув вперед руки, чтоб всем было видно, — сменного постельного бельишка ни у кого нет; постирают и, пока высохнет, спят на голых матрацах; вторая — рукомойник один на всех, длинный, как стойло, и стоит он зимой и летом на дворе. В общежитии ни одной вешалки. На гвоздях барахлишко цепляют…

Чернобай вдруг рассмеялся так, словно все, о чем говорила Королева, было не всерьез и его совсем не касалось.

— И такое скажешь, мать: моя ли обязанность вешалки мастерить?

Арина Федоровна нахмурилась, но ответила спокойно:

— Знаю, что ты не плотник, Егор Трифонович. Плотники найдутся, будь у тебя да у твоих подчиненных начальников побольше душевности к людям.

— Верно, мать!

— Человечность должна быть!.. — раздались голоса.

— Слышишь, управляющий, про что говорят люди? — обернулась она к Чернобаю, — про человечность. И я о том же, — и уже к залу: — Кое-кто считает, раз идет война, люди должны все терпеть, все перебороть, но надо же иметь и совесть, чтоб не допускать безобразия. Для наглядности расскажу еще и про такое. Известно, что шахтеру без бани, без горячей воды никак нельзя. А у нас на «Коммунаре», извините, не баня, а что ни на есть сарай из обаполов. Отделили баб от мужиков загородкой, а в той загородке щели в три пальца. Так и банятся друг у дружки на виду…

Переждав шум, Арина Федоровна продолжала:

— А то до чего додумался наш начальник шахты: в предбаннике девицу-красотку пристроил шахтерки у голых мужиков принимать.

Негодующий гул вперемешку со смехом прокатился по залу.

Королева мельком взглянула на Шугая. Опустив голову, он что-то записывал в блокнот.

Хотела рассказать про то, как начальник участка Соловьев попытался было наказать бригаду Быловой полуголодным пайком, потом передумала: не Шугай же в этом виноват, и под общие одобрительные аплодисменты сошла с трибуны.

Во время перерыва в фойе густо набилось людей. Всюду на стенах — портреты стахановцев, лозунги на красных полотнищах. В конце фойе при выходе — огромный стенд и на нем две карты, утыканные маленькими флажками. На одной флажки показывали линию фронта. Кривая пересекала Днепр и устремилась одним концом к Дунаю, другим к Висле. На другой карте флажки рассеялись по всему зеленому полю и все разного цвета — красные, сине-красные и совсем синие. Это была карта восстановления шахт области. Красные флажки обозначали полностью восстановленные шахты, их было меньше, чем других, обозначавших частично восстановленные и совсем мертвые. Делегаты, толкаясь у стенда, вели оживленный разговор:

— Смотри-ка, юнкомовцы с красным флажком, видать, не здорово покалечили шахту.

— И наша через полгодика будет с красным.

— А над «Каменкой» черный флажок, видите?

— Траурный. Говорят, шахту эту и восстанавливать не будут. Сколько наших людей покидал туда немец… Страх один!

Арина Федоровна здоровалась со всеми, кого узнавала, заводили разговор, и на душе у нее было легко и покойно. Но ей все время казалось, будто кого-то еще здесь не хватает, кого-то ей обязательно надо увидеть. В дальнем углу фойе, у буфета, толпились мужчины, а продавщица, совсем еще молоденькая, металась за прилавком, звеня посудой.

— Что там дают? — спросила Арина Федоровна у Быловой.

— Бутылочное пиво.

— Гляди еще понапиваются.

— По одной бутылке отпускают, небось не охмелеют.

Мимо проходили Клава Лебедь и Костров. Арина Федоровна подозвала их и пытливо, словно с трудом узнавала парня, посмотрела на него.

— Это тот самый, про которого говорят, что гонорист больно?

Костров не нашелся что ответить, виновато потупился. Варя и Клава переглянулись и тоже опустили глаза, будто смутились за парня. Арина Федоровна продолжала, не меняя голоса: — На людях ты, оказывается, вон какой соромливый, а в шахте всякими неподобными словами солдаток наших обзываешь. — И уже строго: — Чего набычился, может, напраслину на тебя возводят?

Клава поспешила вступиться за парня:

— То раньше было, мать. А теперь он совсем не такой.

Арина Федоровна примирительно ласково улыбнулась.

— Выходит, перевоспитала. Ну молодчина, если так.

Костров, застенчиво улыбаясь, поднял свои большие, отсвечивающие морской синевой глаза, хотел что-то сказать, Королева остановила его:

— Ладно, не люблю, когда оправдываются, — свела его и Клавину руки, — идите, а то пива не хватит. — И слегка подтолкнула обоих.

Когда они скрылись, Арина Федоровна спросила у Вари:

— А ты чего же одна?

— Как это — одна? — удивилась Варя. Но, поняв намек, попыталась отшутиться: — Народу вон сколько — не разминешься.

Арина Федоровна не приняла ее шутку и серьезно спросила:

— Гаврик пишет?

Варя поразилась: откуда знает, что у них было с Гавриком?

Ей казалось, что если кто и догадывался об их дружбе, то давно уже забыл и думать об этом. Оказывается, помнят.

— Писал, а как началась война, ни одной весточки не прислал, — ответила она.

— А писать-то ему куда было?.. — печально проговорила Арина Федоровна, взяла ее руку, слегка сжала и досказала уже настойчиво: — Ты верь, что живой. Не каждому суждено сложить голову.

Варя с доброй улыбкой взглянула на нее и тут же почувствовала, как глаза наполнились слезами. Неужели правду сказала? Не удержалась, обняла мать, припала лицом к ее груди. Кто-то сбоку тихо спросил:

— Что с ней?

— Видать, о муже узнала.

— Война вроде бы кончается, а похоронные все идут и идут…

Варя поспешно вытерла платочком слезы, взяла Арину Федоровну под руку, и они подошли к лотку, где по талонам отпускали делегатам всякую мелочь: женщинам — косынки, чулки, лифчики, пудру; мужчинам — папиросы, носки, расчески. Вдруг чей-то мужской голос крикнул:

— Бабоньки, у кого мужик имеется?

Все, кто сгрудился у прилавка, изумленно посмотрели в сторону шахтера в полувоенной одежде.

— Да неужто ни в одной мужика нету?!

— Чего спрашиваешь, — сердито отозвалась молодая женщина с темными от угольной пыли ресницами, — будто не знаешь, где они, наши мужики: на войне да в сырой земле.

Шахтер смущенно заулыбался:

— Вы не обижайтесь. Я просто спросил. Ежели есть которые с мужьями, мог бы талончиком обменяться. Сам я некурящий, папиросы мне ни к чему, а бабе моей, вот этот, как его черта, — показал он на лифчик.

— Хорош муженек, нечего сказать… Лифчика название забыл. — Весело пересмеиваясь, загалдели вокруг.

— Не забыл я, только теперь у него какое-то чудное название — бюст… бис, — старался он вспомнить, досадливо махнул рукой и поднял над головой талон, — так с кем поменяться?

Охотников не нашлось. Шахтер протянул талон продавщице.

— Давай, что дашь.

И принялся запихивать в карманы папиросы, туалетное мыло, носовые платки, расческу — все, что продавщица совала ему в руки.

Варя взяла цветную косынку, чулки, гребешок и задумалась: что бы еще взять?

— Зеркальце возьми, — подсказала ей Арина Федоровна.

— А у меня еще то целое, что в нашем магазине купила. — Варя вдруг вспомнила о Гаврике и потребовала пудру и губную помаду. Зеркальце, похожее на блокнотик, Арина Федоровна в свое время подарила Татьяне. Вспомнив об этом, она сразу догадалась, кого ей здесь не хватает, кого все время хотела видеть. Отобрала пудреницу и флакончик духов «Сирень». Хотела было взять гребешок, но вспомнила, что он у Татьяны есть, и добавила к покупкам пару дамских платочков с розовой каемкой.

Пока мать заворачивала покупку в газету и укладывала в авоську, Варя думала: «Для кого она все это накупила? Неужели подарок Татьяне Григорьевне?..»

Но не спросила, и Арина Федоровна ничего ей не сказала.

Прозвучал звонок, и они пошли в зал.

Вначале было решено проводить слет два дня, но с мест запротестовали: мыслимо ли в такое время, когда каждый час, как никогда, дорог, столько заседать? И проголосовали закончить слет в тот же день.

Делегатки разъезжались поздно. На этот раз Арина Федоровна отказалась садиться в кабину. Вечер выдался на редкость тихий, теплый, и никто не стал возражать. Ее место в кабине занял Шугай. Он даже обрадовался: настроение у Николая Архиповича после выступления на слете Королевой было явно испорченным.

Когда приехали на шахту, Сергей передал матери сверток с покупками и, сославшись на срочное дело, пошел на шахту.

Арина Федоровна долго не решалась развернуть сверток сына. Но потом все же не выдержала. В свертке было — два носовых платочка с розовой каемкой, духи «Сирень», пудра, черненьким горошком косынка. Ясно, что косынка предназначалась ей, Арине Федоровне. И подумав, догадалась, кому было куплено все остальное. Вспомнила, как шахтер в полувоенном пытался обменять свой талон, и удивилась: как же это удалось сделать Сергею? И, довольная, только улыбнулась. Завернула покупку сына, чувствуя к ней непонятную нежность, снесла в его комнату, а свою спрятала у себя под подушкой.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Выдавали лошадей на-гора. Девчата-коногоны чистили их щетками, вытирали мокрой тряпкой копыта. Кто-то принес кусок красной материи, нарвали ее узкими лентами и каждой лошади вплели в гриву по банту. Казалось, наряжали их для свадебного поезда.

Лошади, покорно повинуясь воле людей, настороженно следили увеличенными блестящими глазами за происходящим.

Вскоре пришел Шугай и с ним старый коногон Егорыч. В руке у него был всем уже знакомый кнут. Короткое кнутовище было аккуратно переплетено сыромятной кожей на переломе, и от этого оно стало еще наряднее. Егорыч, гордый оказанной ему честью снаряжать лошадей на-гора, держал себя с достоинством, даже немного важничал. Медленно обходил каждую, зорко присматривался, сильно щуря старческие глаза, говорил:

— Справные кони, вроде б довольные, — говорил он, — нигде ни ссадин, ни насечки, будто по ним и кнут не ходил.

— Без вашего самохлеста обошлись, — не вытерпела, сказала Клава. Ее начало раздражать важничание коногона.

— А, это ты, Клавка! — словно только что увидел ее, тихо воскликнул старик. — Так-таки без батога обошлась? — недоверчиво спросил он, на всякий случай пряча кнут за спину. Хотел еще что-то сказать, но Лебедь вдруг вскрикнула в испуге:

— Не подходите к ней, а то ударит!

Видимо, узнав своего истязателя, Берта забеспокоилась, угрожающе прижала уши. Егорыч проворно отступил.

— Поди ж ты, помнит, окаянная, — удивился старик и самодовольно протянул: — Все они помнят коногона Егорыча. — И медленно вынес из-за спины предмет своей гордости. Клава с силой перехватила его руку, отвела в сторону и, задохнувшись, сказала Шугаю:

— Зачем вы его привели, чтоб коней взбунтовать?

Тот миролюбиво улыбнулся, успокоил:

— Не ершись, Лебедь. Пусть Егорыч покажет, как в таких случаях завязывать им глаза. Ни у кого из вас опыта в этом деле нет.

— Да что мы, дурные или дети, — не унималась Лебедь, — не станем же мы вместо глаз хвосты им перевязывать.

Все рассмеялись. Засмеялся и Шугай. А старый коногон обидчиво нахмурился и хотел уже уйти, но Шугай удержал его.

— Вот те на, неужто осерчал, Егорыч, — удивился он, — не обращай внимания. Девичье дело известное: все они охотники почесать языки.

Старый коногон нервно перебирал в сухих узловатых пальцах бахрому кнутовища, молчал. Шугай сунул ему пучок повязок из черной материи. Егорыч, немного успокоившись, выбрал одну, придирчиво осмотрел — нет ли дыр, подошел к буланой статной кобылице и приказал погасить свет. С наступлением внезапной темноты в конюшне стало тихо. Несколько минут Егорыч что-то колдовал возле буланой, потом распорядился:

— Теперь можно зажечь.

Когда вспыхнул свет, все увидели буланую с перевязанными глазами. Стояла она мирно, будто ее усыпили.

— Чья лошадь, выводи, — приказал Егорыч.

Буланая, медленно переступая ногами, покорно пошла из конюшни за своим коногоном. Егорыч взял другую повязку и опять скомандовал погасить лампочку. Вслед за буланой вывели другую, затем третью. Дошла очередь и до Берты.

— А уж эту сама вяжи, — сердито сказал старик и передал Клаве повязку. — Ну ее к лешему, твою кобылицу, чистая сатана. Видала, какие молнии мечет на меня.

Клаве было обидно за Берту — какая она сатана? — но стерпела, ничего не ответила Егорычу. Присмотревшись, как все делал он, Клава в точности повторила его действия. Сама вывела Берту из конюшни и стала с ней во главе других, решив: раз Берта первой спускалась в шахту, ей первой и наверх подниматься.

Когда уже подали клеть, Лебедь вдруг вспомнила о Жучке.

— А как же с ней быть, Николай Архипович? — показала она на собаку.

В первые дни работы коногоном Клава иногда поднималась на-гора вместе с Жучкой. Но то было давно. Тогда она еще не знала, что от продолжительного пребывания под землей лошади слепнут. Возможно, и Жучка ослепнет, если ее выпустить из шахты без повязки.

Шугай в недоумении передернул плечами: откуда ему было знать, как в таких случаях поступают с собаками — вяжут им глаза или нет.

А Егорыч сказал:

— В жизнь свою не помню такой моды, чтобы в шахте собак разводили. Сама придумала, сама и решай. — Отошел в сторону и даже отвернулся.

Так как лишней повязки не оказалось, Лебедь сняла с головы косынку, на всякий случай закутала голову Жучке, спрятала под полу брезентовой куртки.

Узнав, что будут выдавать лошадей на-гора, на шахтном дворе собралась толпа людей. Когда поднялась клеть, Тимка бросился было к Клаве, но тут же замер на месте.

— А где Берта?

— Приедет твоя Берта, — сказала Клава, а пока на, держи. — И подала ему Жучку.

— Жу-жу… — ласково позвал он.

Собака потянулась мордой к нему и вдруг забилась в его руках. Клава испугалась:

— Держи крепче! — крикнула она, — да смотри, чтобы глаза не раскутала, а то может ослепнуть.

Клеть судорожно дернулась, но сейчас же, лязгнув железом, села на стопора. Все увидели в ящике лошадь с завязанными глазами. Клава подошла к ней, взяла за повод, ласково потрепала по челке, погладила, приговаривая: «Берточка, милая, пошли, ну…»

Лошадь осторожно, ощупью переставляя ноги, вышла из клети и вдруг замерла на месте. Вся кожа на ней дрожала мелкой дрожью, уши чутко навострились, ноздри расширились. Она с минуту принюхивалась к воздуху и вдруг, вскинув голову, ликующе протяжно заржала. Люди задвигались, оживленно заговорили. Тимка свободной рукой обнял Берту за морду и тут же отпустил.

— Берточка, это я, Тимка, узнаешь! — сказал он дрогнувшим голосом.

Берта коснулась влажными губами его рук, головы, одежды. Тимка обнял ее и поцеловал в мокрые губы.

Клава увела Берту в специально приготовленный темный сарай. В нем лошадям предстояло пробыть несколько дней, пока они не привыкнут к дневному свету.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Странный, полный неожиданностей был этот день — такие бывают только во сне. По какой-то непонятной закономерности одно событие значительнее другого, наплывая и сталкиваясь, закружили Варю, как водоворот. Перед концом смены в лаве неожиданно появился комсорг Кушнарев, постучал в рельс железным ломиком, чтобы прекратили работу. Когда все собрались, объявил, что наши войска перешли германскую границу, окончательно очистив советскую землю от оккупантов. В лаве поднялось что-то невообразимое: вначале все зааплодировали, закричали «ура», а потом начали обниматься, целуя друг друга в потные черные лица.

Когда все бригады поднялись на-гора, начальник шахты ошарашил Былову другой новостью.

— Танцуй, Варюха, — встретил он ее, затаив на лице хитроватую улыбку.

Варя стояла растерянная, не зная, что и думать: шутит или в самом деле есть ей письмо. Но кто мог написать? С того дня, как началась война, она не получала писем и ни от кого их не ждала.

Шугай, как бы для достоверности, что у него в действительности что-то припрятано для нее, сунул в боковой карман руку, продолжая дразняще улыбаться. Значит, и в самом деле у него что-то интересное было для нее. И, вспыхнув, Варя вдруг бросилась в пляс, отчаянно выбивая глухую дробь резиновыми чунями. Одна портянка размоталась на ноге, Варя запуталась в ней и чуть было не упала. Раздался веселый хохот. Шугай наконец достал из кармана вчетверо сложенную телеграмму.

— Держи, вполне заслужила, — и уже без улыбки, серьезно сказал: — Рад за тебя, Варюха, — и чем-то озабоченный вышел.

Ему, Шугаю, теперь не было от кого ждать ни писем, ни телеграмм.

У Вари вдруг не оказалось сил развернуть листок. В голове звенело, и она никак не могла собраться с духом, сообразить, что же случилось. А подруги, сгорая от нетерпения, наседали на нее:

— Читай, Варюха.

— Чего тянешь?

Варя крепко зажала телеграмму в руке, протолкалась к двери и выбежала из нарядной. За шахтными воротами остановилась, тяжело дыша. В тревожном нетерпении развернула листок: «Если жива-здорова, встречай вокзале Гаврик». Не веря самой себе, она еще и еще раз пробежала телеграмму горячими слезами. Он! Гаврик! Ее Гаврик!.. И изо всех ног бросилась через улицу к дороге, ведущей в Красногвардейск. Варя даже не подумала, что не умыта, что на ней грязная одежонка. В голове все перемешалось. Она верила и не верила в свое счастье. Ведь столько не виделись. Варя старалась представить Гаврика в шинели и не могла. Он все время помнился ей таким, каким последний раз провожала его на станцию, — в простеньком матерчатом пиджаке, кепке, с тощим заплечным мешком, высокий, темноглазый, русоволосый…

Пробегая мимо дома кузнеца Остапа Недбайло, Варя сразу даже не заметила собравшихся у ворот и во дворе людей. И только когда ее кто-то окликнул, остановилась, пригляделась. Навстречу ей шла Аграфена Пушкарева.

— Куда же ты, Варя… Дедушка Остап помер. — Лицо у Агаты было бледное, покрасневшие от недавних слез глаза притуманились. Варя стояла растерянная, держа в руке телеграмму. Агата взглянула на нее, быстро спросила:

— От Гаврика?

Варя не в силах от волнения выговорить даже слово только слегка кивнула.

— Тогда беги, — почему-то шепотом сказала Пушкарева, — с дедушкой еще попрощаешься, успеешь!..

И Варя опять изо всех ног припустилась по дороге.


В тот же день утром Королеву позвонил Туманов.

— Приезжай, и, если можешь, побыстрей, — и, недоговорив, повесил трубку. По голосу Королев догадался, что-то важное хочет сообщить.

По-летнему пригревало солнце. Встречные машины густо пылили, и полуторка, на которой ехал Королев, то ныряла в душные потемки пыли, то снова мчалась по слепящему солнечному приволью.

Когда подъехали к городу, шофер спросил:

— Что слышно о нашем предшахткома, товарищ парторг?

Шофер был тот самый парень, который когда-то в зимнюю полночь возил Королева в ГорМВД. Королев ответил не сразу. Что слышно? Его самого неотступно преследует этот вопрос, но пока что ничего определенного не мог ему ответить.

— Должен вернуться председатель, — обнадеживающе ответил он.

Шофер выжидающе взглянул на него.

— А скоро?

— Насчет этого ничего не могу сказать, дружище.

Спустя минуту шофер опять заговорил:

— Ну и гады! Я такого мнения, что за клевету надо жестоко наказывать. А у нас что получается? Оговорили телефонистку Аграфену Пушкареву, теперь облили грязью товарища Горбатюка…

Машина опять нырнула в густую горячую пыль, и шофер прервал разговор. Королеву давно было известно о слухах, которые ходили в поселке, будто никто другой как только Галактион Бурлак наклеветал на Пушкареву. И арест Горбатюка не обошелся без его стараний. Но все это — только досужие разговоры, смутные догадки. Ни у кого никаких существенных доказательств на этот счет не было. Не было их и у Королева.

С Пушкаревой наконец-то все выяснилось. Никита ее жив-здоров, прислал жене извинительное письмо, продолжает воевать. А вот с Горбатюком пока еще ничего не ясно. Но не может такого быть, чтобы  т а м  не разобрались. Рано или поздно справедливость будет восстановлена.

В приемной секретаря горкома было немного народа, меньше, чем обычно, когда идет бюро. Королев решил подождать своей очереди, отыскал глазами свободный стул и уже собрался сесть, как из комнаты вышел секретарь Туманова Сергеев. Увидев его, сказал с укором:

— Опаздываете, товарищ гвардии политрук. Петр Степанович вас ждет.

Присутствующие недовольно, с недоумением посмотрели на него:

— Кто такой, почему без очереди?

Королев смутился.

— Секретарь горкома не назначал мне точный час, — попытался он оправдаться.

— Ваш вопрос не терпит отлагательства, заходите.

В кабинете кроме Туманова спиной к двери сидел какой-то человек в новенькой солдатской гимнастерке с остриженной седеющей головой. Секретарь встретил Королева радушно:

— Заходи, парторг. Присаживайся. Давно ждем тебя.

Человек в солдатской гимнастерке медленно повернулся к нему лицом. На гимнастерке, чуть повыше накладного кармана, ало блеснул орден Красной Звезды. «Андрей Константинович», — чуть было не крикнул он. Но Горбатюк опередил его.

— Ты на чем приехал, Серега? — спросил он, как бы между прочим и так, словно они всего час тому назад виделись.

— На полуторке, — машинально ответил Королев, все еще не веря своим глазам.

— Порядок! А то нога у меня что-то барахлит, самому не добраться.

Тяжело поднялся, обрадованно, во все лицо улыбнулся. Королев кинулся к нему. Они крепко обнялись и, взволнованные, долго не выпускали друг друга.

В дороге, стоя в кузове и держась за кабину, Горбатюк скупо и, казалось бы, без особенной охоты рассказывал, как ему вернули документы и велели сразу же явиться в военкомат. Там полковник вручил орден, присланный из воинской части, тепло поздравил и сам прикрепил награду к гимнастерке.

— Вот убей, не припомню, Серега, чтобы я когда-нибудь в жизни пустил слезу, а тут не удержался, раскис, как баба, — смущенно говорил он, явно осуждая себя за такую неслыханную слабость.

Затем выспросил об Арине Федоровне. О кузнеце Остапе Недбайло: «Не выдюжает, говоришь? Жаль, хороший человек и кузнец добрый». Поинтересовался инженером Кругловой. «Толковый специалист. Шугаю повнимательней бы к ней прислушиваться да учиться у нее, а он артачится». И, помолчав, вдруг сказал:

— А чего бы тебе не жениться на Татьяне Григорьевне, Серега? Женщина-то какая — клад! — и, скосив глаза, испытывающе взглянул на него: — Или другую на примете имеешь?

— Никого у меня нет, — глухо отозвался Королев.

— Так в чем же дело?

— Сам у нее об этом спроси.

— И спрошу! — решительно сказал Горбатюк. — Тянете волынку, а люди давно решили, что никуда вам не деться друг от дружки.

Заметив, что собеседник не желает продолжать разговор на эту тему, Горбатюк спросил о своей квартире, не занял ли кто случаем.

— Марфа Кузьминична поселилась в ней.

— Вот как, — удивился и в то же время обрадовался он, — а как же ее собственный дом?

— Детским яслям пожертвовала.

— Скажи, какая умница! — лицо Горбатюка светилось улыбкой. — Я тебе говорил, Серега, что Марфуша отойдет и какая славная хозяюшка будет. — И, нагнувшись к окну кабины, крикнул шоферу:

— Паняй, братец, прямо к моим хоромам! — И опять к Королеву: — Вот так надо, парторг, без канители, по-простому, по-человечески. Будем коротать жизнь вместе. Оно и Марфе легче и мне спокойней.

Когда подъезжали к поселку, увидели бегущую навстречу женщину с косынкой в руке. Коротко подстриженные волосы ее трепал встречный ветер. Лицо в следах черной угольной пыли. Королев постучал ладонью по гулкой кабине. Машина с ходу остановилась, взвизгнув тормозами. Сергей с трудом узнал в женщине бригадира Былову.

— Варя, куда это ты?!

Девушка умерила бег, подошла к машине. Узнала Горбатюка, обрадованно вскрикнула.

— Андрей Константинович?! — вытерла разгоряченное лицо косынкой, поздоровалась за руку: — Отпустили, значит. Вот как хорошо!.. А я на станцию бегу, телеграмму получила, — говорила она задыхающейся скороговоркой. И вдруг зарумянившееся лицо ее как бы внезапно погасло, брови сдвинулись, собрав на лбу скорбные морщинки. — У нас несчастье, — сказала она упавшим голосом, — дедушка Остап помер. Посмотрите, как они тоскуют, — показала она на небо.

Над поселком высоко в чистом голубом небе повисла стайка голубей. Они не кружились, не переворачивались, играючи, как всегда, когда старый кузнец поднимал их в лет. Птицы плавно парили в воздухе, мелко трепеща крыльями. Что-то настороженно тревожное и печальное было в их спокойном полете…


1967—1969

г. Донецк

КОГДА РЯДОМ ДРУЗЬЯ