Есенин, его жёны и одалиски — страница 23 из 85

Лучше понял настроение поэта И.Г. Эренбург: «Тщетно бедный дуралей жеребёнок хочет обогнать паровоз. Последняя схватка, и ясен конец. Об этой неравной борьбе и говорит Есенин, говорит, громко ругаясь и горько плача, ибо он не зритель».

Но вернёмся к героине этой миниатюры. Для Жени Лившиц Есенин был далеко не безразличен, и она была уже в Москве. Сразу пришла в кафе «Стойло Пегаса», где её тотчас узрела Вольпин, запечатлевшая этот момент в книге воспоминаний «Свидание с другом»: «Осень 20-го года. Есенин читает новые поэмы “Сорокоуст”, “Исповедь хулигана”. На эстраде слева сидят радостные и гордые этой честью друзья поэта, всё больше девушки: Бениславская с подругами и… и какая-то совсем новая фигура – немолодая женщина, темноволосая. Сидит очень прямо, руки на коленях, как у каменного Рамсеса, ни тени улыбки на длинном лице… Издалека она и впрямь смотрится пожилой. Нет, это совсем молоденькая девушка. Из Харькова. Словом, Женя Лившиц. Вблизи харьковчанка оказалась стройной худощавой девушкой со строгим и очень изящно выточенным лицом восточного, пожалуй, склада. Глаза томные и грустные. Сжатые губы. Впредь я буду встречать её довольно часто, то на вечерах в Политехническом и Доме печати, то в книжной лавке имажинистов. Живо запомнилась такая картина: они стоят друг против друга, разделённые прилавком, Женя спиною к окну витрины, Есенин – на полном свету. Взгляд Есенина затоплен в чёрную глубину влюблённых и робких девичьих глаз…»

– Кто такая? – поинтересовалась Надя у поэтессы Сусанны Мар.

– Совсем молоденькая девушка. Из Харькова. Отчаянно влюблена в Есенина, и, заметь, очень ему нравится. Но не сдаётся. Словом, Женя Лившиц.

Да, Женя любила поэта, но на интимную близость не шла. Раздосадованный Есенин как-то изрёк:

– Она будет мужу любовь аршином отмерять.

На что Повицкий, довольный стойкостью Евгении, заявил:

– Это была, пожалуй, единственная девушка, не ставшая в его руках женщиной.

Неудача с Лившиц несколько обескуражила Сергея Александровича, но его высокого самомнения не поколебала.

«Это была дружба». Весь 1921 год Есенин работал над поэмой «Пугачёв». 1 июля он выступал в Доме печати с чтением её фрагментов. Писатель Д.С. Спасский так отозвался об этом:

– Нельзя было оторваться от чтеца, с такой выразительностью он не только произносил, но разыгрывал в лицах весь текст. Одним человеком на пустой сцене разыгрывалась трагедия, подлинно русская, лишённая малейшей стилизации. Зал замер, захваченный силой этого поэтического и актёрского мастерства, и потом всё рухнуло от аплодисментов.

– Да это же здорово! – крикнул Пастернак, стоявший поблизости и бешено хлопавший. И все кинулись на сцену к Есенину.

Информация о вечере была дана в центральных газетах страны – в «Правде» и в «Известиях ВЦИК». Поэма Есенина была одним из первых произведений историко-революционной тематики в литературе начала 1920-х годов и оказалась очень созвучна времени. Поэтому была выпущена отдельным изданием молниеносно: в августе Сергей Александрович её закончил, а в декабре она уже была издана.

– Есенин очень любил своего «Пугачёва», – говорил театровед И.И. Шнейдер. – Ещё не кончив работу над поэмой, хлопотал об издании её отдельной книжкой, бегал и звонил в издательства и типографии и однажды ворвался на Пречистенку торжествующий, с пачкой только что сброшюрованных тонких книжечек тёмно-кирпичного цвета, на которых прямыми и толстыми буквами было оттиснуто: «Пугачёв».


Суд Пугачёва


Откликов на книжку было хоть отбавляй. Поэма оценивалась неоднозначно, иногда полярно. Г.Ф. Устинов утверждал: «Есенина можно назвать первоклассным европейским поэтом и одним из самых просвещённых русских писателей». А Львов-Рогачевский в книге «Новейшая русская литература» (М., 1923) так характеризовал её и её автора: «Поэма Сергея Есенина “Пугачёв” поражает своей бедностью и однообразием. Нагромождение образов, уже много раз повторённых, и ни одного живого лица. Не Есенин написал о “Пугачёве”, а “Пугачёв” о Есенине. Поэма “Пугачёв” – это провал имажинизма, провал Сергея Есенина, у которого не хватило сил на большое произведение. Без знаний, без предварительной подготовки, с голыми руками подошёл он к огромной теме и захотел отписаться своими кричащими сравнениями».

Не приняли трагедию ни нарком просвещения А.В. Луначарский, ни нарвоенмор Л.Д. Троцкий. Но в целом читатели и критики встретили поэму Есенина хорошо, у него не было серьёзных оснований для огорчения. 1921 год он закончил как победитель, одолев ещё одну ступень к вершине литературного олимпа.

* * *

В самый разгар работы над «Пугачёвым» Есенин вновь очутился на Лубянке. Он был арестован в нелегальной забегаловке у Никитских ворот. Притон содержала некая Зоя Петровна Шатова, и кто-то донёс в ВЧК, что в нём собираются контрреволюционеры. Весёлая компания была взята «оптом». Современница поэта вспоминала:

– Летом 1921 года я сидела во внутренней тюрьме ВЧК на Лубянке. К нам привели шестнадцатилетнюю девушку, которая приехала к своей тётке из провинции. Тётка содержала нелегальный ресторан. Для обслуживания посетителей она выписала племянницу. Органами ВЧК учреждение было обнаружено. Устроена засада, всех приходивших задерживали. Задержаны были Есенин, Мариенгоф и Шершеневич. Их привезли на Лубянку. Тётку, эту девушку и ещё кого-то поместили в камере, а целую группу держали в «собачнике» и выпускали во двор на прогулку.

Автор этих строк М.Л. Свирская (1901–1978). После Февральской революции Мина Львовна активно работала в партии социалистов-революционеров. До конца жизни она оставалась несгибаемой эсеркой. Была арестована в марте 1921 года и четверть века «знакомилась» с тюрьмами, концлагерями и ссылкой.

Свирская, подруга Зинаиды Райх, тоже эсерки, 21 сентября 1917 года была у неё в гостях – отмечался день рождения Есенина. Сергей Александрович тогда написал стихотворение «Мине», что вызвало неприятное объяснение с женой. Поэтому встречи Свирской с поэтом были редкими, и она запомнила их на всю жизнь:

– Я с подругой пошла в 1920 году на вечер поэтов в Политехнический музей. Народу было уже очень много, когда мы пришли. Вся лестница (зал – амфитеатром) была забита народом. Ни в одну из дверей нельзя было протолкнуться. Мы стояли, зажатые на одной из площадок, прикидывая, где попытаться попасть в зал. Вдруг кто-то стремительно меня обнял с восклицанием: «Мина!» Это был Есенин. Из зала донёсся звонок. Он схватил меня за руку и потащил к боковой двери, которая вела на сцену. Вторую руку я протянула моей подруге, чтобы её не потерять в толпе. Есенин усадил нас на сцене на какие-то столы. Не помню, кто выступал из поэтов. Есенин стоял возле меня и всё расспрашивал, где я была. Когда я ему сказала, что из Владивостока вернулась в Москву через Китай, он сказал: «Какая счастливая, ты мне обязательно должна рассказать».

Наступила очередь Есенина выступать. Он подошёл ближе к рампе и начал читать «Сорокоуст». Когда он произнёс: «И всыпают нам в толстые задницы окровавленный веник зари», в зале поднялся невероятный шум, свист, топот, крики. Брюсов непрерывно звонил в колокольчик. Наконец, уловив момент, когда неистовство в зале стало спадать, но до тишины было ещё далеко, Брюсов во всю силу своего небольшого голоска крикнул: «Доколе же мы будем бояться истинно русских слов!» Только после этого зал успокоился, и Есенин стал читать дальше.

После этого вечера я шла по Столешникову переулку. Было очень рано. Улица была почти пустынна. Мимо меня быстро прошла мужская фигура. Это был Есенин. Я его окликнула. Он остановился. «Серёжа, куда ты в такую рань?» – «Бегу в типографию держать корректуру. Опаздываю. Проводи меня». Лицо невыспавшееся, помятое. Из-под пальто видна была сорочка без воротника. Ботинки были застёгнуты только на верхнюю пуговицу. Я прошла немного с ним. Он напомнил, что я должна ему рассказать о Китае. Мне нужно было возвращаться. Мы попрощались. Когда я уже отошла, он меня позвал и крикнул: «Передай, что деньги для детей я оставил у Шершеневича». Он знал, что с Зинаидой я вижусь. Это была моя последняя встреча с Есениным, если не считать одной, которую едва ли можно назвать встречей…»

Есенин и его друзья находились на Лубянке двое суток. Чекисты сразу поняли, что они просчитались с контрреволюционерами, и поэтов держали отдельно от других арестованных, дважды выводили на прогулки, во время которых Свирская видела Сергея Александровича:

– Он стоял с Мариенгофом и Шершеневичем довольно далеко от нашего окна. На следующий день их снова вывели на прогулку. Я крикнула громко: «Серёжа!» Он остановился, поднял голову, улыбнулся и слегка помахал рукой. Конвоир запретил им стоять. Узнал ли он меня? Не думаю. До этого я голодала десять дней, и товарищи нашли, что я очень изменилась. Окно было высоко, и через решётку было трудно разглядеть, хотя щитов тогда ещё не было. На следующий день всю эту группу во дворе фотографировали. Хозяйку, матрону очень неприятного вида, усадили в середине. Есенин стоял сбоку. Через некоторое время меня с группой товарищей увезли в Новосибирск.

В многострадальной жизни этой мужественной женщины образ поэта был тем немногим, что на закате её дней приносило радость и счастье.

– Всё связанное с Есениным, – говорила Свирская, – осталось в моей памяти как очень светлое и чистое. В наших отношениях не было ничего развязного. В нём была какая-то робость и застенчивость. И когда уже много лет спустя Зинаида сказала Косте: «Твой отец ухаживал за Миной», слово «ухаживал» меня задело. Ничего от этого не было в наших отношениях. Это была дружба. Много позже я задавала себе вопрос, почему Есенин подружился со мной в то время. Кругом было так много девушек красивых, многие умели говорить о поэзии, читать стихи.

Я тоже знала много стихов, но читать я их боялась, они звучали у меня внутри. Мне казалось, что, произнося их, я не смогу передать того, как я их чувствую. В своём стихотворении Есенин назвал меня «радостной». Видимо, я и была такой от счастья, что живу в революцию, которая меня сделала её участницей. Всё, что я делала, я считала очень нужным. Не было ничего, чего бы я хотела для себя лично. Я верила в идеальное недалёкое будущее. Своей непосредственной, наивной верой я заражала других. Сергею это тоже, наверное, передавалось, когда он бывал со мной, и за этим он тянулся. Время нашей дружбы было непродолжительно. Но если этот отрезок времени отнести к человеческой жизни, которая оборвалась в тридцать лет, то восемь-девять месяцев превращаются в целый период.