Дункан говорила (по-французски) вяло, лениво цедя слова, о совершенно различных вещах. О том, что какой это ужас, что она пятнадцать минут не целовала Есенина, что ей нравится Москва, но она не любит снег, что один русский артист обещал ей подарить настоящие маленькие сани.
Есенин был не в духе. Он сидел в кресле, медленно тянул вино из высокого бокала и упорно молчал, не то с усмешкой, не то с раздражением слушая болтовню сожительницы. Айседора предложила пройти в зал послушать игру известного пианиста и посмотреть на её маленьких питомцев.
Пианист играл один из этюдов Скрябина, Дункан спросила, в чём содержание музыкальной пьесы.
– Драка! – хором ответили дети.
Ответ питомцев понравился Айседоре, так как темой этюда была борьба. Обольстительно улыбнувшись, она сказала мне:
– Я хочу, чтобы детские руки могли коснуться звёзд и обнять мир».
На этом Дункан распрощалась с гостем и ушла в свою комнату, а Михаил Васильевич вернулся к Есенину. Тот сидел на ковре у кирпичной времянки и кочергой шевелил догоравшие чурки. Упёршись невидящими глазами в одну точку, заговорил:
– Был в деревне. Всё рушится… Надо самому быть оттуда, чтобы понять… Конец всему.
Бабенчиков не входил в постоянное окружение поэта, и его потянуло высказаться перед редким гостем.
«В этот вечер, – вспоминал Михаил Васильевич, – Есенину неудержимо хотелось говорить. И он говорил мне, как, наверное, говорил бы всякому другому. В доме уже все спали, и только лёгкое потрескивание дров нарушало ночную тишину. Я слушал рассказ Есенина, боясь проронить хотя бы одно слово. И передо мной сквозь сумрак комнаты плыла бесконечная вереница манящих, упрекающих образов его деда, бабки, товарищей детских игр.
Внезапно вспыхнувшее пламя осветило угол письменного стола и стоявшую на нём неоконченную конёнковскую голову Есенина. Мгновение, и из грубого обрубка векового дерева, из морщин его коры на меня взглянуло лицо прежнего Серёжи. И, не в силах удержаться, я взглянул на него самого. Передо мной находились даже не братья, а два смутно похожих друг на друга чужих человека. Первый был ожившая материя, и на его губах играла улыбка пробуждающейся жизни. Судорога прикрывала улыбку второго. Огонь времянки вспыхнул снова, чтобы, дымясь, погаснуть совсем. По стенам поползли длинные чёрные тени. Скоро не стало и их. Разговор прервался. Есенин встал и, обхватив голову обеими руками, точно желая выжать из неё мучившие его мысли, сказал каким-то чужим, непохожим на свой голосом:
– Шумит, как в мельнице, сам не пойму. Пьян, что ли?»
Из последующих посещений поэта Бабенчиков заключил, что не всё гладко в «царстве» Есенина:
«С Дункан, как я имел возможность не раз убедиться, он бывал резок. Говорил о ней в раздражённом тоне, зло, колюче:
– Пристала. Липнет, как патока.
И вдруг тут же, неожиданно, наперекор сказанному вставлял:
– А знаешь, она баба добрая. Чудная только какая-то. Не пойму её».
Это была любовь-ненависть. Доходило до диких случаев. Как-то Айседора подарила Есенину золотые часы – предмет его давнего желания. Сергей Александрович радовался подарку, как ребёнок.
– Посмотрим, – говорил он, вытаскивая часы из карманчика, – который теперь час? – И удовлетворившись, с треском захлопывал крышку, а потом, закусив губу и запустив ноготь под заднюю крышку, приоткрывал её, шутливо шепча: – А тут кто?[49]
«А через несколько дней, – вспоминал И.И. Шнейдер, – возвратившись домой из Наркомпроса, я вошёл в комнату Дункан в ту секунду, когда на моих глазах эти часы, вспыхнув золотом, с треском разбились на части. Айседора, побледневшая и сразу осунувшаяся, печально смотрела на остатки часов и свою фотографию, выскочившую из укатившегося золотого кружка.
Есенин никак не мог успокоиться, озираясь вокруг и крутясь на месте. На этот раз и мой приход не подействовал. Я пронёс его в ванную, опустил перед умывальником и, нагнув ему голову, открыл душ. Потом хорошенько вытер ему голову и, отбросив полотенце, увидел улыбающееся лицо и совсем синие, но ничуть не смущённые глаза.
– Вот какая чертовщина… – сказал он, расчёсывая пальцами волосы, – как скверно вышло… А где Изадора?
Мы вошли к ней. Она сидела в прежней позе, остановив взгляд на белом циферблате, докатившемся до её ног. Неподалёку лежала и её фотография. Есенин рванулся вперёд, поднял карточку и приник к Айседоре. Она опустила руку на его голову с ещё влажными волосами.
– Холодной водой? – Она подняла на меня испуганные глаза. – Он не простудится?
Ни он, ни она не смогли вспомнить и рассказать мне, с чего началась и чем была вызвана вспышка Есенина».
Но осадок от этой истории остался.
…С поселением Сергея Александровича на Пречистенке там побывали А. Мариенгоф, А. Кусиков, Г. Колобов, С. Городецкий и Г. Якулов. Реже приходили скульптор С. Конёнков и художник Ю. Анненков. Последний говорил:
– Есенин сделал из особняка Айседоры штаб-квартиру имажинистов.
Если бы только имажинистов! Под видом друзей поэта дом заполняло окололитературное отребье. Пили, ели, веселились, ибо всего (по нормам 1921 года) было в достатке – снабжение шло из Кремля. Мэри Дести, подруга Дункан, наблюдавшая эту компанию, говорила: «Женитьба Сергея Александровича на Дункан вызывала зависть у многих его “друзей”. Ещё бы! Мировая знаменитость. Почти миллионерша. Живёт во дворце. В стране голод (1922 год), а её снабжение идёт прямо из Кремля. Вина – море разливное. И всё это ему – пьянчужке и скандалисту».
Есенина открыто травили. Подарок Айседоры называли «обручальным», «аристократическим», вызывающим нехорошие чувства в стране, отринувшей власть буржуев и дворян. Довели поэта до того, что как-то ночью, после того как «друзья» покинули апартаменты Дункан, Сергей Александрович зашёл к жене и вернул ей часы. Узнав, в чём дело, Айседора дала ему свою фотографию на паспорт и пояснила:
– Не часы. Изадору. Снимок Изадоры!
То есть главное в подарке её фотокарточка. Есенину понравилось такое объяснение. Взял подарок опять. Но «шутки» и подначки продолжались, и он решительно разрубил этот гордиев узел.
– Они по любому поводу поносили правительство и вообще вели себя так, словно они на Монмартре.
Пьяной компании льстило «общение» с заморской знаменитостью, хотя мало кто понимал её, а Дункан, «наговорившись» с молодёжью, обращалась к Есенину с заученными словами: «ангел», «чёрт», «люблю тебя». Сергей Александрович сидел с угрюмым видом, опустив голову, время от времени разражаясь изощрённым матом.
Развлекая «друзей» любимого, Айседора заводила патефон или танцевала. Обычно она исполняла танец публичной женщины с апашем[50], роль которого исполнял её шарф. Вот как описывают это действо беллетристы Куняевы:
«Есенин, замерев на месте, не отрываясь смотрел на этот жуткий танец. Что-то новое начинало расти в его душе, что-то режущее, беспокойное, не находящее выхода. Дункан медленно двигалась по кругу, покачивая бёдрами, подбоченясь левой рукой. В правой – ритмично, в такт шагам, подрагивал шарф, буквально оживавший на глазах потрясённых зрителей.
От неё исходила пьянящая, вульгарная женственность, влекущая и отвращающая одновременно. Танец становился всё быстрее… “Апаш”, превратившийся в её руках в сильного, ловкого, грубого хулигана, творил с блудницей всё, что хотел, раскручивал её вокруг себя, бросал из стороны в сторону, сгибая до земли, грубо прижимал к груди… Создавалось впечатление, что он окончательно покорил её и овладевает своей жертвой на глазах у всех.
Постепенно его движения становились всё менее уверенными. Теперь она вела танец, она подчиняла его себе и влекла за собой… Он терял прежнюю ловкость и нахальство с каждым движением, превращаясь в её руках в безвольную тряпку…»
Мариенгоф в те дни ухаживал за актрисой Камерного театра Некритиной, которая была очарована «босоножкой»:
«Дункан была удивительной, интеллигентной женщиной! Она прекрасно понимала, что для Серёжи она представляет страстное увлечение и ничего больше, что его подлинная жизнь лежит где-то отдельно. Когда бы они ни приходили к нам, она усаживалась на нашу разломанную тахту и говорила:
– Вот это нечто настоящее, здесь настоящая любовь!»
Но очень скоро начались регулярные «прогулки» Есенина с Пречистенки в Богословский переулок и обратно. Сергей Александрович приходил с небольшим свёртком сменного белья и объявлял:
– Окончательно! Так ей и сказал: Изадора, адью!
Мариенгоф и Некритина улыбались: знали, что решительности их друга надолго не хватит. Часа через два после появления Есенина приходил швейцар с письмом Дункан, за ним – секретарь Изадоры И.И. Шнейдер, а к вечеру – она сама.
У неё, как вспоминал Мариенгоф, были по-детски припухшие губки, а на голубых фаянсовых блюдечках глаз сверкали капельки слёз. Она опускалась перед супругом на колени и обнимала его ноги, рассыпая по ним красную медь волос, взывала:
– Ангел!
Есенин хлестал её отборным матом, не стесняясь жены Мариенгофа. Дункан не отступала и ласково твердила одно:
– Сергей Александрович, «лублю» тебя.
Кончались эти сцены каждый раз одним и тем же:
– Анатолий, дай мой свёрток, – говорил Сергей Александрович Мариенгофу.
В доме Балашовой начались сцены, хотя временами Есенин ещё бурно проявлял свои чувства к Дункан: ни на минуту не оставлял её одну, ловил каждый её взгляд. Но всё чаще дерзил и поливал отборной бранью, стал распускать руки, дворец превратил в кабак с постоянными пьянками с «друзьями». Айседора страдала, но всё прощала поэту, в стихах которого звучала музыка.
Разочаровавшись в «любимой», Есенин бесцеремонно оставлял её, но с Дункан вышло иначе, ибо их соединила не только постель – это были родственные натуры. Оба страдали от духовного одиночества. Оба отличались редкой широтой, душевной щедростью и… мотовством. Оба искали то, чего в мире нет, строили в своём воображении воздушные замки. Есенин в кровавой действительности революции и Гражданской войны пытался найти свою Инонию