Прилетел аэроплан
Из столицы Ленина –
Вышла в нём мадам Дункан
Замуж за Есенина.
Айседора с новым мужем
Привезла совдеп сюда…
Были времена и хуже,
Но подлее – никогда!
Знакомство с Берлином Есенин начал с кафе «Леон». В нём имел постоянное помещение Дом искусств, который посещали многие русские, сочувствовавшие советской власти. Сергей Александрович пришёл с женой и поэтом Александром Кусиковым, автором известного стихотворения «Бубенцы»:
Сердце будто проснулось пугливо,
Пережитого стало мне жаль,
Пусть же кони с распущенной гривой
С бубенцами умчат меня вдаль.
Слышу звон бубенцов издалёка –
Это тройки знакомый разбег,
А вокруг расстелился широко
Белым саваном искристый снег…
Дункан, по воспоминаниям современников, шла уверенной и лёгкой походкой женщины, которая входила и не в такие залы. На ней были греческая туника с глубоким декольте и лиловый шарф, волосы окрашены в красный цвет. Есенин, нарушая этикет, шёл впереди жены.
– Оба вошли в зал, – вспоминал эмигрант Глеб Алексеев. – Женщина в фиолетовых волосах, в маске-лице – свидетеле отчаянной борьбы человека с жизнью. Слегка недоумевающая, чуть-чуть извиняющаяся – кого? – но ведь людям, так много давшим другим людям, прощается многое. И рядом мальчонка в вихорках, ловкий парнишка из московского трактира Палкина с чижами под потолком, увёртливый и насторожившийся. Бабушка, отшумевшая большую жизнь, снисходительная к проказам, и внук – мальчишка-сорванец. Кто-то в прорвавшемся азарте крикнул: «Интернационал!»
– Chantons la! (споём!) – откликнулась Айседора и запела. Зал подхватил, но не всем это понравилось: в зале было немало убеждённых противников всяких революций. Началась свара, грозившая перейти в рукопашную. Разразившийся скандал погасил Есенин. Вскочив на мраморный стол, он начал читать:
Всё живое особой метой
Отмечается с ранних пор.
Если не был бы я поэтом,
То, наверно, был мошенник и вор.
Худощавый и низкорослый,
Средь мальчишек всегда герой…
Да, это было стихотворения о себе, о том, как деревенский мальчишка отстаивал свою самобытность, за что нередко получал «на орехи», и вот он вырос в большого поэта, но положение отнюдь не изменилось к лучшему:
Если раньше мне били в морду,
То теперь вся в крови душа.
Для ситуации, царившей в зале, выбор для чтения этого стихотворения оказался очень удачным. Посетители Дома искусств быстро присмирели, слушали, затаив дыхание и забыв о своих политических предпочтениях. А Есенин читал с необычайной силой и яростным артистизмом. Когда он закончил, раздались бешеные аплодисменты. Хлопали даже те, кто только что пытался рассчитаться с ним.
Конечно, не все поддались общему настроению. Некий П.П. Сувчинский писал на следующий день:
«Вчера мы были свидетелями, до какой мрази и пошлости дошла в настоящее время “Русская революция”. Прилетел на аэроплане вместе с Дункан поэт Есенин и остановился в лучшей гостинице. В “Доме искусств” был устроен в их честь вечер. Есенин долго не шёл, наконец, в 12 ч. ночи явился под ручку с Дункан в белых туфельках. Дункан уже 55 лет, стерва! Живёт с ним и очень афиширует это. Какой-то жидёнок крикнул “интернационал”. Публика начала свистать. Тогда Есенин, стоя на стуле, крикнул:
– А мы в России в четыре кулака свистим эмиграции, – и запел вместе с Дункан, – “Интернационал”».
Словом, эмиграция злобствовала.
Ещё находясь в Москве, Сергей Александрович через посредников договорился об издании в Берлине нескольких сборников имажинистов. К своему он должен был написать автобиографию. И 14 мая начертал: «Сейчас работаю над большой вещью под названием “Страна негодяев”». Это был бальзам на сердца антисоветчиков всякого рода, ибо такой страной, по их убеждению, могла быть только Советская Россия.
По душе пришлось многим и заявление Есенина, что он не член партии большевиков, потому что чувствует себя левее их. Не скрыл он и своего «подвига» с иконой: разрубил одну для растопки самовара, а написал во множественном числе – рубил на дрова. Этого ему в ханжеской Европе не простили. В эмигрантской прессе поднялся оголтелый вой. Договорились до того, что поэт чуть ли не участвовал в кровавых расправах большевиков. Ответом на наговоры и сплетни стало стихотворение Есенина «Я обманывать себя не стану…»:
Не злодей я и не грабил лесом,
Не расстреливал несчастных по темницам.
Я всего лишь уличный повеса,
Улыбающийся встречным лицам.
Я московский озорной гуляка.
По всему тверскому околотку
В переулках каждая собака
Знает мою лёгкую походку.
Каждая задрипанная лошадь
Головой кивает мне навстречу.
Для зверей приятель я хороший,
Каждый стих мой душу зверя лечит.
Это была самоаттестация человека, любящего мир и по своей сущности не могущего поднять руку на всё живое, дышащее.
В Берлине Сергей Александрович вёл деловой стиль жизни. Днём посещал редакции газет, обговаривал с издателями план выпуска книг имажинистами. По вечерам бывал в гостях, встречался с кем-либо, выступал. 17 мая посетил А. Толстого, у которого был А.М. Горький, оставивший потомкам словесный портрет поэта:
– От кудрявого, игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце[59]. Беспокойный взгляд их скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то, вдруг, неуверенно, смущённо и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он – человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее – серая, поблёкла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, кото рый забыл что-то важное и даже неясно помнит – что именно забыто им.
По просьбе писателя Есенин читал стихи и монолог Хлопуши из поэмы «Пугачёв». Об этом «выступлении» в аудитории из пяти лиц Алексей Максимович выразился кратко, но очень ёмко:
– Вскоре я почувствовал, что Есенин читает потрясающе, и слушать его стало тяжело до слёз.
«Песнь о собаке» Есенин читал со слезами на глазах. Прослушав стихотворение, Горький сказал, что он не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии, для выражения неисчерпаемой «печали полей», любви ко всему живому в мире и милосердия, которое более всего иного заслужено человеком.
Дункан видела Горького впервые в жизни. Она была взволнована встречей с ним и счастлива за Есенина. К сожалению, великому писателю Айседора не понравилась. Его неприятно покоробило провозглашение артисткой тоста за революцию на плохом русском языке:
– Эта леди восхваляет революцию так же, как театральный поклонник хвалит удачную премьеру. Она не должна этого делать.
И добавил:
– Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно.
Не понравился Горькому и танец Айседоры:
– Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием её тела, избалованного славой и любовью. Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая ко груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице её застыла ничего не говорящая улыбка.
Не понравилось Горькому и отношение Сергея Александровича к жене:
«Можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит. Дункан, утомлённая, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И снова мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули в нём и жестоко и жалостно отчаянные слова:
Что ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
…Дорогая, я плачу,
Прости… прости…
Приласкав Дункан, как, вероятно, он ласкал рязанских девиц, похлопав её по спине, он предложил поехать:
– Куда-нибудь в шум, – сказал он.
Решили: вечером ехать в Луна-парк».
Посещение Луна-парка описала супруга А. Толстого:
«Компания наша разделилась по машинам. Голова Айседоры лежала на плече у Есенина.
– Скажи мне сука, скажи мне стерва, – лепетала Айседора, ребячась, протягивая губы для поцелуя.
– Любит, чтобы ругал её по-русски, – не то объяснял, не то оправдывался Есенин, – нравится ей. И когда бью – нравится. Чудачка!
– А вы бьёте? – спросила я.
– Она сама дерётся, – засмеялся он уклончиво».
У Горького впечатление о Есенине было двойственным – как о поэте и как о человеке. Первого он принял со слезами на глазах, о втором в частном письме (то есть располагающим к откровенности) был жёсток: «Спросите себя, что любит Есенин. Он силён тем, что ничего не любит. Он как зулус, которому бы француженка сказала: ты – лучше всех мужчин на свете! Он ей поверил, – ему легко верить, – он ничего не знает. Поверил – и закричал на всё, и начал всё лягать. Лягается он очень сильно, очень талантливо, а кроме того – что? Есть такая степень отчаяния, когда человеку хочется ломать и сокрушать…»