А. Дункан
– Банда надутых рыб, грязные половики для саней, протухшие утробы, солдатское пойло – вы разбудили меня!
Схватив канделябры, он швырнул один в официанта, другой в зеркало. Затем начал крушить мебель.
По вызову явились четыре полицейских и увели Есенина в отделение. Поэту грозила высылка из Франции. У знакомого врача Дункан получила справку о том, что её муж страдает психическим заболеванием и нуждается в лечении.
16 июня в газете «Л’Эклер» («Молния») появилась статья русского писателя-эмигранта Д.С. Мережковского. В ней весьма неприглядно были представлены и Есенин, и Дункан, и революционная Россия. Айседора ответила на неё по пунктам «обвинения».
О себе: «Я никогда не стремилась позабавить публику. Моё единственное желание – заставить её почувствовать то же, что чувствую я сама».
Есенина Айседора поставила в один ряд с Эдгаром По, Бодлером, Полем Верленом, Мусоргским, Достоевским, Гоголем. И заключила: «Я прекрасно понимаю, что г-н Мережковский никогда не смог бы существовать вблизи подобных людей, – талант всегда возмущается гением».
О России: «Россия возродится!» – пишет Мережковский. Неужели он не знает, что Россия как раз возродилась – первое чудо со времён Иисуса Христа? И это Возрождение не только России, но и всей земли, и человечества, и будущего.
Во время войны я танцевала «Марсельезу», потому что я чувствовала, что это путь, ведущий к свободе. Сегодня я танцую под звуки «Интернационала», потому что я чувствую, что это гимн будущему и человечности.
Следующим «подвигом» Есенина в Париже стала оплеуха полицейскому и, как следствие этого, высылка из Франции в 24 часа.
Неудивительно, что ни один европейский писатель не пошёл на контакт с советским поэтом, овеянным «славой», созданной ему западной прессой. Есенин оказался в духовной изоляции и с тоской писал А. Мариенгофу: «Господи! даже повеситься можно от такого одиночества».
За границей не раз отмечались попытки Есенина к самоубийству. Характерна в этом плане страсть поэта бить зеркала. Психоаналитики говорят по этому поводу, что разрушение зеркал является одним из проявлений стремления к самоуничтожению: сначала человек уничтожает своё изображение, а позднее – себя. Дункан говорила по этому поводу:
– Я совершила ужасную ошибку, вывезя Есенина из России. Он не может жить вне России.
Дикие выходки Есенина отражались на репутации не только Дункан, но и её родственников, живущих в Париже. И они в ультимативный форме потребовали, чтобы она показала супруга хорошему психиатру. Айседора выбрала самое дорогое частное заведение Парижа – клинику Maison de Sante.
Есенина осматривал профессор Пьер Жане, светило французской психологии и психиатрии. Его вердикт был короток и односложен: ваш муж здоров.
В клинику Сергей Александрович был отпущен из полицейского комиссариата как больной человек, а он… Словом, пришлось оставить Париж, дальше церемониться с русским хулиганом полиция не собиралась.
Выехали 24 июля, 30-го были в Риге, задержавшись на несколько дней в Берлине. Там семейную пару навестили писательница И. Одоевцева и артист, исполнитель русских и цыганских романсов Ю.С. Морфесси. Ирина Владимировна оставила воспоминания о своём визите.
«Мы едем в такси втроём. Я посередине, слева Оцуп, справа Есенин. Они переговариваются через меня. Есенин говорит:
– Хотел с Айседорой в какой-нибудь шикарный немецкий Winstube – она это любит – пообедать, да перед самым выходом поругался с ней. Часто мы с ней ругаемся. Вздорная баба, к тому же иностранная – не понимает меня, ни в грош не ставит.
– Может быть, тогда нам лучше к ней не ехать? Неудобно, раз она сердится, – начинает тянуть Оцуп.
– Вздор, – перебивает его Есенин. – Я вас только предупреждаю. Если она будет ерепениться и морду воротить, не обращайте внимания, а вклейте ей какой-нибудь комплимент позабористее по женской части. Сразу растает. Она ведь, в сущности, неплохая и даже очень милая иногда.
…Мы входим в “Аделон”[74]. Остальные члены кувырк-коллегии уже тут и ждут в холле, не решаясь без Есенина подняться к Айседоре. Есенин окидывает их взглядом:
– Все тут? Ну, пошли, – командует он.
Он первый входит в широкий лифт, остальные за ним. Потом под его же предводительством, по обитому бобриком коридору все чинно, попарно следуют за ним. Он останавливается перед одной из дверей и, не постучав, открывает её и входит через прихожую в нарядную гостиную с большим роялем в углу.
– А вот и мы! – провозглашает он. – Принимай гостей, Айседора.
Айседора Дункан – я узнаю её по портретам – сидит в глубоком кресле, обитом розовым шёлком. На ней – похожее на хитон сиреневое платье без рукавов. Светлые волосы уложены “улитками” на ушах. На плечах длинный шарф.
У неё бледное, ничего не выражающее, слегка опухшее лицо и какой-то неподвижный, отсутствующий взгляд.
– Эсенин, – не то с упрёком, не то радостно вскрикивает она и сразу встаёт с кресла, разогнувшись, как спираль.
Есенин бросает прямо на ковёр свой пальмерстон и садится в её кресло, далеко протянув перед собой ноги в модных плоских ботинках “шимми”. Она с полуулыбкой поднимает его шляпу и пальто, вешает их в прихожей и любезно здоровается с Оцупом и со мной. Есенин не нашёл нужным нас с ней познакомить, но это, по-видимому, её не удивляет.
Я смотрю на неё. Нет, она не такая, как её описывали ещё в Петербурге, – грузная, дряблая. Напротив, она стройна и похожа на статую. Не только телом, но и лицом. Кажется, что она, как статуя, смотрит – по Гегелю – не глазами, а всем телом».
Не дождавшись приглашения хозяев, гости устроились, кто как сумел – Одоевцева села на диван рядом с хозяйкой. Есенин куда-то отлучился, вернулся в подпитии и направился прямо к супруге:
«Есенин подходит к дивану, неуверенно ставя ноги, будто идёт по скользкому льду. Пьян он или только притворяется? Его васильковые глаза неестественно блестят, точно стеклянные. Он тяжело садится рядом с Айседорой.
– Ну что, как у вас тут? Вздоры да уморы – бабьи разговоры? – насмешливо спрашивает он меня. – Жалуется на меня? А вы уши развесили? Так! Так! А лучше бы она сплясала. Любопытно, занятно она пляшет. Спляши, Айседора! – обращается он уже не ко мне, а к ней. – Спляши, слышь! – Он резким движением сдергивает с её плеч длинный шарф и протягивает его ей. – Ну, allez! Good! Валяй!
Она, вся по-птичьи встрепенувшись, растерянно смотрит на него.
– Пляши! – уже не просит, а приказывает он. – Айда! Живо! – И он начинает наяривать на гармонике.
Она встаёт. Неужели она будет танцевать перед этой полупьяной кувырк-коллегией? И разве она может танцевать под эти ухарские, кабацкие раскаты?
Она прислушивается к ним, будто соображая что-то, потом, кивнув Есенину, выходит на середину комнаты какой-то развязной походкой. Нет, это уже не статуя. Она преобразилась. Теперь она похожа на одну из тех уличных женщин, что “любовь продают за деньги”. Она медленно движется по кругу, перебирая бёдрами, подбоченясь левой рукой, а в правой держа свой длинный шарф, ритмически вздрагивающий под музыку, будто и он участвует в её танце.
В каждом её движении и в ней самой какая-то тяжёлая, чувственная, вульгарная грация, какая-то бьющая через край, неудержимо влекущая к себе пьянящая женственность. Темп всё ускоряется. Шарф извивается и колышется. И вот я вижу – да, ясно вижу, как он оживает, как шарф оживает и постепенно превращается в апаша. И вот она уже танцует не с шарфом, а с апашем.
Апаш, как и полагается, сильный, ловкий, грубый хулиган, хозяин и господин этой уличной женщины. Он, а не она, ведёт этот кабацкий, акробатический танец, властно, с грубой животной требовательной страстью подчиняя её себе, то сгибает её до земли, то грубо прижимает к груди, и она всецело покоряется ему. Он её господин, она его раба. Они кружатся всё быстрей и быстрей…
Но вот его движения становятся менее грубыми. Он уже не сгибает её до земли и как будто начинает терять власть над ней. Он уже не тот, что в начале танца. Теперь уже не он, а она ведёт танец, всё более и более подчиняя его себе, заставляя его следовать за ней. Выпрямившись, она кружит его, ослабевшего и покорного, так, как она хочет. И вдруг резким и властным движением бросает апаша, сразу превратившегося снова в шарф, на пол и топчет его. Музыка сразу обрывается.
И вот женщина стоит, вся вытянувшись и высоко подняв голову, застыв в торжествующей победоносной позе. Гром и грохот восторженных криков и аплодисментов. Один из членов кувырк-коллегии кидается перед ней на колени:
– Божественная, дивная Айседора! Мы, все мы недостойны даже ножку вашу целовать… – И он в каком-то пьяном упоении действительно целует ковёр под её ногами.
Но она как будто даже не замечает его. Есенин смотрит на неё. По его исказившемуся лицу пробегает судорога.
– Стерва! Это она меня!.. – громко отчеканивает он. Подходит к столу, уставленному стаканами и никелированными вёдрами с шампанским. Трясущейся рукой наливает себе шампанское, глотает его залпом и вдруг с перекосившимся, восторженно-яростным лицом бросает со всего размаха стакан о стену. Звон разбитого стекла. Айседора по-детски хлопает в ладоши и смеётся:
– It’s for good luck![75]
Есенин вторит ей лающим смехом:
– Правильно! В рот тебе гудлака с горохом! Что же вы, черти, не пьёте, не поёте: многая лета многолетней Айседоре, тудыть её в качель! Пляшите, пейте, пойте, черти! – кричит он хрипло и надрывно, наполняя стаканы. – И чтобы дым коромыслом, чтобы всё ходуном ходило! Смотрите у меня!
Оцуп берёт меня за локоть:
– Пора. Ведь вам завтра рано вставать. И вообще пора. Дальнейшего вам видеть не полагается».
Словом, гости, жаждавшие увидеть великую танцовщицу, стали невольными свидетелями её унижения «любящим» мужем. Поэт, позоря это высокое звание, вёл себя как зарвавшийся купчишка в третьеразрядном трактире. Так же показал себя Есенин и на встрече с Ю.С. Морфесси, которого затащил в какое-то непотребное заведение. Юрий Спиридонович вспоминал: