На следующий день Аронсон поставил всё на своё место в отношении заболевания Есенина: «Эта болезнь нами досконально изучена, и… огромный процент смертности, именно самоубийств».
Великий поэт оказался слабовольным человеком, а шанс уйти от ранней гибели у него был. За границей Дункан показывала его лучшим врачам, и они предупреждали её «ребёнка» о пагубности для него алкоголя. Вот письмо на его имя от 19 июня 1923 года (!) одного из них:
«Господин Есенин.
Передо мной был только поэт, только мозг, гибель которого я чувствую, спасти который я хотела. Это поэта я хотела вырвать из злополучного для Вас бытия, которым является обстановка, в которой Вы пребываете в Париже и везде в Европе с тех пор, как Вы уехали из России. Можно ли подумать без грусти, что уже два года Вы ничего не творили, что всё, что красиво и чисто в Вашей душе, стирается каждодневно от соприкосновения с пошлым бытием. Вы только пьёте и любите, и вот и всё – ничего не остаётся, так как Вы любите не только сердцем, так как Вы не можете набраться достаточно энергии для того, чтобы спастись от самого себя.
Вы подлинно больны, верьте мне; Вас можно теперь ещё вылечить, но через несколько месяцев будет слишком поздно. Чувствуете ли, что я Вам говорю очень искренно и Вам надо быть немножко разумнее, Вы не имеете права ни убить поэта, ни понизить человека, каким Вы являетесь. Если бы я обладала какой-то душевной силой, которая внедрила бы в Вас одну только мудрость: не пить больше, я считала б себя благословенной богами.
Увы, не больше как очень преданная Вам Габриэль Мармион».
…Но вернёмся в нашу московскую клинику. Есенина поместили в светлой просторной комнате на втором этаже. За окном были видны деревья зимнего сада. Внимание Сергея Александровича привлёк клён, росший вдали. Воображение поэта перенесло этот клён в родное Константиново и вызвало размышления о прожитой жизни:
Клён ты мой опавший, клён заледенелый,
Что стоишь, нагнувшись, под метелью белой?
Или что увидел? Или что услышал?
Словно за деревню погулять ты вышел
И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу,
Утонул в сугробе, приморозил ногу.
Софья Андреевна ежедневно ходила к мужу и часами просиживала у него. Сёстры и Наседкин бывали реже, но вообще посетителей хватало.
Писатель М.Д. Ройзман вспоминал:
– Я приехал в клинику в тот час, когда приём посетителей закончился, и ассистент Ганнушкина доктор А.Я. Аронсон объяснил, что у Есенина уже было несколько посетителей, он волновался, устал и больше никого к нему пускать нельзя. Аронсон посоветовал приехать в клинику через три дня, чуть раньше приёма посетителей, чтобы первым пройти к Есенину.
На пятый день нахождения Сергея Александровича в клинике в историю его болезни внесли заключение. В нём отмечалось наличие у больного признаков галлюцинации и белой горячки. В остальном здоровье признавалось удовлетворительным. Но окружающие поэта обратили внимание на его возбуждённое состояние. Олег Леонидов был поражён его необычной весёлостью и навязчивыми разговорами о смерти.
30 ноября Есенин написал стихотворение, в котором обращался к нелюбимой женщине:
Какая ночь! Я не могу.
Не спится мне. Такая лунность.
Ещё как будто берегу
В душе утраченную юность.
Подруга охладевших лет,
Не называй игру любовью…
Конечно, в подруге охладевших лет поэта Софья Андреевна увидела себя, и ей было неприятно, что Есенин не верит в искренность её чувств, называя их игрой:
Ведь знаю я и знаешь ты,
Что отлюбили мы давно,
Ты не меня, а я – другую,
И нам обоим всё равно
Играть в любовь недорогую[132].
Отношения между супругами обострялись с каждым днём, с каждым его новым стихотворением:
Не тебя я люблю, дорогая,
Ты – лишь отзвук, лишь только тень.
Мне в лице твоём снится другая,
У которой глаза – голубень.
Пусть она и не выглядит кроткой
И, пожалуй, на вид холодна,
Но она величавой походкой
Всколыхнула мне душу до дна.
«Не гляди на меня с упрёком», 1 декабря 1925
Величавой походкой отличалась Августа Миклашевская, которой Есенин в своё время посвятил целый цикл стихотворений. Софья Андреевна сразу поняла, что муж неслучайно вспомнил её. Действительно, перед тем как лечь в больницу, Есенин встречался с актрисой и просил навестить его. Миклашевская не пришла ни разу.
1 декабря Толстая отметила в календаре: «У Сергея. Трудный день». В этот день Сергей Александрович вывалил на несчастную женщину кучу грязных обвинений: вышла за него из эгоистических побуждений, стремилась подмять его, подчинить своей воле и по злому умыслу «упекла» его в психиатрическую клинику.
На следующий день роковая запись Софьи Андреевны: «Первый разговор о расхождении». То есть о разводе.
4 декабря Есенин написал стихотворение «Ты меня не любишь, не жалеешь…», в котором опять обыгрывалась тема угаснувшей любви:
Пусть твои полузакрыты очи
И ты думаешь о ком-нибудь другом,
Я ведь сам люблю тебя не очень,
Утопая в дальнем дорогом.
Этот пыл не называй судьбою,
Легкодумна вспыльчивая связь, –
Как случайно встретился с тобою,
Улыбнусь, спокойно разойдясь.
На следующий день Есенин вдруг стал убеждать жену, что его последние стихотворения не имеют к ней никакого отношения, что это – задуманный им поэтический цикл «Стихи о которой». У Софьи Андреевны появилась искорка надежды на примирение, но конец встречи опять прошёл на повышенных тонах. Дома Толстая записала: «У Сергея. Мир и опять». Последнее слово означает возобновление разговора о разводе.
6 декабря Толстая в клинику не пошла, а передала супругу с Катей и Наседкиным следующую записку: «Сергей, ты можешь быть совсем спокоен. Моя надежда исчезла. Я не приду к тебе. Мне без тебя очень плохо, но тебе без меня лучше».
В этот же день Есенин послал записку редактору Госиздата И.В. Евдокимову, чтобы он никому не выдавал его деньги. А в Ленинград отправил телеграмму Вольфу Эрлиху: «Немедленно найди две-три комнаты, 20 числах в Ленинграде».
Лечение кончилось. Да и какое это лечение – сплошная десятидневная нервотрёпка.
14 декабря Есенина на один день отпустили домой. Ни спокойного разговора с женой, ни примирения не получилось.
18-го Софья Андреевна решилась навестить мужа, но он не пожелал видеть её. Не принимая жизни без Есенина, она решает оборвать её. У неё было только одно сомнение: боль за мать и брата. Поэтому она решила оставить им письмо-объяснение:
«Мама моя, милая, любимая, это я пишу тебе и Люлиньке.
Я давно думаю о смерти. И я совсем, совсем не боюсь её. Если бы вы знали, как часто я мечтала, что какой-нибудь случай поможет мне. Для меня это было бы огромным счастьем, огромным, больше я не знаю и не хочу. Мне надо сделать это самой, и вот тут-то встаёте вы, и такой ужас и отчаяние нападает, и руки опускаются. Жалость огромная, мучительная, душащая жалость к вам, особенно к тебе, моя мама.
Я думала сделать это, ничего вам не объясняя, пусть бы вы думали, что это минута ненормальности, но знаю, что вас замучают вопросы, сомненья, догадки и вы будете больше мучиться, чем если я скажу вам всю правду. Да, мама, я ухожу… И даже ты, моя дорогая, моя старенькая, седенькая, моя грустная мама, даже ты не можешь меня удержать. Любимая моя, ненаглядная, прости меня, целую твои ручки дорогие, нежные, целую их со слезами и с такой огромной, бесконечной нежностью и благодарностью».
Помешал Толстой осуществить своё намерение уход Есенина из клиники 21 декабря. Сделал он это, не окончив полного курса лечения. Его лечащий врач тщетно искал своего сбежавшего пациента по всему городу в надежде вразумить его или хотя бы дать рекомендации на будущее.
Три дня. В 1925 году на углу Кузнецкого моста и Рождественки находилось кафе имажинистов «Мышиная нора». Утром 21 декабря писатель М.Д. Ройзман неожиданно увидел там Есенина. Он сидел за столиком, ел сосиски с тушёной капустой и запивал пивом. Удивлённый Матвей Давидович спросил, как Сергей Александрович попал в эту «нору», ведь он должен находиться в больнице?
– Сбежал! – признался он, сдувая пену с кружки пива. – Разве это жизнь? Всё время в глазах мельтешат сумасшедшие. Того и гляди сам рехнёшься.
Ройзман поинтересовался, как Сергею Александровичу удалось сбежать. Оказалось, вышел на прогулку в сад и удрал при выходе из больницы первых посетителей.
«Выглядел он плохо, но говорил азартно:
– Сейчас один толстомордый долбил мне, что поэты должны голодать, тогда они будут лучше писать. Ну, я пустил такой загиб, что он сиганул от меня без оглядки!
– Я, Серёжа, кое-что из наших разговоров записываю, – отозвался Матвей Давидович, – и это запишу.
– А мои загибы тоже записываешь?
– Я их и так помню!
Желая его развеселить, я вспомнил, как он, выступая на Олимпиаде в Политехническом музее, читал “Исповедь хулигана” и дошёл до озорных строк. Шум, крик, свист. Кто-то запустил в Есенина мороженым яблоком. Он поймал его, откусил кусок, стал есть. Слушатели стали затихать, а он ел и приговаривал: “ Рязань! Моя Рязань!” Дикий хохот! Аплодисменты!
Смеясь, Сергей напомнил мне: когда в консерватории по той же причине не дали ему читать “Сорокоуст”, Шершеневич, как всегда, закричал во всё горло, покрывая шум: “Меня не перекричите! Есенин всё дочитает до конца!” Крики стали утихать, и кто-то громко сказал: