Однажды произошло следующее.
В бывшем балашовском особняке стали происходить какие-то таинственные истории. Ночью в дом проникали неведомыми путями неизвестные лица с потайными фонарями. При малейшей тревоге таинственные посетители мгновенно исчезали. Мы установили наблюдение, но однажды дело приняло очень серьезный оборот: открыв отмычкой дверь, бандиты через подсобную лестницу проникли в спальню детей.
Одна девочка проснулась.
– Молчи! – зашипел на нее бандит и погрозил издали ножом. Но она от страха громко закричала и, соскочив с кровати, стрелой пронеслась мимо налетчиков к выходу. Поднялся многоголосый крик.
Есенин, все мы и кто-то из гостей бросились обследовать дом. Внизу около большой мраморной лестницы был маленький кабинетик, где я принимал родителей. В одном углу была низкая дверца, через которую, сильно согнувшись, можно было пролезть в темную кладовку под лестницей. Кладовка имела вторую такую же дверцу, выходившую в коридор около детской столовой. Не знаю почему, эту кладовку в школе называли «котомазкой».
Вот около этой «котомазки» и собрались все мы, предводительствуемые Есениным. Открыли дверцу, я чиркнул спичкой, и вдруг в самом темном углу что-то зашевелилось. Я зажег сразу несколько спичек. Есенин так дернулся вперед, что спички погасли, но он бесстрашно пролез в дверцу, крича и размахивая поленом:
– Выходи, выходи! Нечего теперь уж! Попался!
Фигура закопошилась, покорно полезла прямо на Есенина, и тут все увидели нашего швейцара Павла Васильевича. Он жил где-то далеко на окраине и не пошел домой, решив переночевать в «котомазке».
Случай, конечно, комический, но, очутись на месте Павла Васильевича один из бандитов, Есенин мог бы получить удар ножом.
Через некоторое время за деревянной панелью в стене детской спальной мы обнаружили выдолбленную пустую дыру. Там Балашова, очевидно, прятала свои драгоценности. Об этом, по-видимому, знал кто-то из ее «дворни». Мы заявили в милицию, и вскоре выяснилось, что вожаком «искателей кладов» был бывший управляющий балашовским домом, проживавший по соседству. Его арестовали. Ночные визиты прекратились.
Вскоре после этого случая Есенин принес купленный где-то великолепный «нож для харакири», зеркально блестевший немного выгнутым клинком. На больших ножнах были еще маленькие – с острым и тонким стилетом внутри.
– Большим ножом, – объяснял Есенин, – японцы, кончая жизнь самоубийством, вскрывают себе живот, и когда кишки вываливаются, они перерезают маленьким кинжальчиком последнюю кишку… Какое самообладание и изуверство! – добавлял он.
И вскоре охладел к ножу, ему неприятно было видеть его, он все запрятывал куда-то этот нож, а потом подарил его мне. Нож в дальнейшем таинственно исчез. Много лет спустя я случайно обнаружил его следы у родственника школьной медсестры, которую Ирма Дункан, также не любившая «нож для харакири», попросила куда-нибудь унести его. Нож давно утратил и свои прекрасные ножны, и маленький кинжальчик, а клинок, по-прежнему зеркально блестевший, превратился в охотничий нож, с которым владелец его ходит на кабана.
Айседора вошла ко мне, держа листок бумаги с текстом телеграммы. Это была телеграмма известному американскому импресарио Юроку, постоянному организатору гастролей Айседоры Дункан. Телеграмма гласила:
«Можете ли организовать мои спектакли, участием моей ученицы Ирмы, двадцати восхитительных русских детей и моего мужа, знаменитого русского поэта Сергея Есенина. Телеграфируйте немедленно, Айседора Дункан».
Пришел ответ из Нью-Йорка:
«Интересуюсь, телеграфируйте условия и начало турне. Юрок».
Да. Тот самый Юрок, о котором спустя 50 лет писали наши газеты и который явился жертвой бандитов – непрошеных защитников советских евреев. Они совершили в Нью-Йорке налет на офис Юрока, занимавший целый этаж в одном из небоскребов, брошенной бомбой убили молоденькую сотрудницу, ранили Юрока, разрушили помещение.
И все это за то, что Юрок является постоянным организатором гастролей в США знаменитых советских артистов, ансамблей и театров.
Советское правительство дало согласие на выезд школы, и Дункан стала деятельно готовиться и к первому показательному спектаклю ее школы в Москве, и к своему отъезду за границу, намереваясь провести там до приезда школы большую предварительную работу.
Чувство Есенина к Айседоре, которое вначале было еще каким-то неясным и тревожным отсветом ее сильной любви, теперь, пожалуй, пылало с такой же яркостью и силой, как и любовь к нему Айседоры.
Оба они решили закрепить свой брак по советским законам, тем более что им предстояла поездка в Америку, а Айседора хорошо знала повадки тамошней «полиции нравов», да и Есенин знал о том, что произошло в Соединенных Штатах с М. Ф. Андреевой и А. М. Горьким только потому, что они не были повенчаны.
Ранним солнечным утром мы втроем отправились в загс Хамовнического Совета, расположенный по соседству с нами в одном из пречистенских переулков.
Загс был сереньким и канцелярским. Когда их спросили, какую фамилию они выбирают, оба пожелали носить двойную фамилию – «Дункан-Есенин». Так и записали в брачном свидетельстве и в их паспортах. У Дункан не было с собой даже ее американского паспорта – она и в Советскую Россию отправилась, имея на руках какую-то французскую «филькину грамоту». На последней странице этой книжечки была маленькая фотография Айседоры, необыкновенно там красивой, с глазами живыми, полными влажного блеска и какой-то проникновенности. Эту книжечку вместе с письмами Есенина я передал весной 1940 года в Литературный музей.
– Теперь я – Дункан! – кричал Есенин, когда мы вышли из загса на улицу.
Накануне Айседора смущенно подошла ко мне, держа в руках свой французский «паспорт».
– Не можете ли вы немножко тут исправить? – еще более смущаясь, попросила она.
Я не понял. Тогда она коснулась пальцем цифры с годом своего рождения. Я рассмеялся – передо мной стояла Айседора, такая красивая, стройная, похудевшая и помолодевшая, намного лучше той Айседоры Дункан, которую я впервые, около года назад, увидел в квартире Гельцер.
Но она стояла передо мной, смущенно улыбаясь и закрывая пальцем цифру с годом своего рождения, выписанную черной тушью…
– Ну, тушь у меня есть… – сказал я, делая вид, что не замечаю ее смущения. – Но, по-моему, это вам и не нужно.
– Это для Езенин, – ответила она. – Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но она тут написана… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки… Ему, может быть, будет неприятно… Паспорт же мне вскоре не будет нужен. Я получу другой.
Я исправил цифру.
Насколько быстро были выполнены все паспортные формальности советскими учреждениями, настолько долго тянули с визами посольства тех стран, над которыми Дункан и Есенину предстояло пролететь.
Отлет с московского аэродрома был назначен на ранний утренний час. Все дети хотели проводить Айседору, и я обратился в Коминтерн, владевший единственным тогда в Москве автобусом, с просьбой предоставить его нам. Это был большой красный автобус английской фирмы «Лейланд». Нам потом не раз давали его для прогулок по городу. (Так сказать, «агитпоездки». Дети были одеты в особую форму, на борту автобуса лозунг: «Свободный дух может быть только в освобожденном теле!» Надпись: «Школа Дункан».)
Конечно, тогда в Москве не было наших теперешних аэропортов. Сидели мы прямо на траве неровного Ходынского поля, знаменитого еще со времен коронации Николая II, когда на этом поле погибли в давке тысячи людей. Сидели в ожидании, пока заправят маленький шестиместный самолетик. Они были первыми пассажирами открывавшейся в этот день новой воздушной линии «Дерулуфта» – Москва – Кенигсберг. Третьим пассажиром оказался мой бывший однокашник и сосед по парте Пашуканис, которого я с гимназических времен не встречал и который работал тогда заместителем наркома иностранных дел.
Есенин летел впервые и заметно волновался. Дункан предусмотрительно приготовила корзинку с лимонами:
– Его может укачать, если же он будет сосать лимон, с ним ничего не случится.
В те годы на воздушных пассажиров надевали специальные брезентовые костюмы. Есенин, очень бледный, облачился в мешковатый костюм, Дункан отказалась.
Еще до посадки, когда мы все сидели на траве аэродрома в ожидании старта, Дункан вдруг спохватилась, что не написала никакого завещания. Я вынул из военной сумки маленький голубой блокнот. Дункан быстро заполнила пару узеньких страничек коротким завещанием: в случае ее смерти наследником является ее муж – Сергей Есенин-Дункан.
Она показала мне текст.
– Ведь вы летите вместе, – сказал я, – и, если случится катастрофа, погибнете оба.
– Я об этом не подумала, – засмеялась Айседора и, быстро дописав фразу: «А в случае его смерти, моим наследником является мой брат Августин Дункан», – поставила внизу странички свою размашистую подпись, под которой Ирма Дункан и я подписались в качестве свидетелей.
Наконец, супруги Дункан-Есенины сели в самолет, и он, оглушив нас воем мотора, двинулся по полю. Вдруг в окне (там были большие окна) показалось бледное и встревоженное лицо Есенина, он стучал кулаком по стеклу. Оказалось, забыли корзину с лимонами. Я бросился к машине, но шофер уже бежал мне навстречу. Схватив корзинку, я помчался за самолетом, медленно ковылявшим по неровному полю, догнал его и, вбежав под крыло, передал корзину в окно, опущенное Есениным.
Легонький самолет быстро пробежал по аэродрому, отделился от земли и вскоре превратился в небольшой темный силуэтик на сверкающем голубизной небе.
Дети первый раз видели отлет воздушного корабля и стояли бледные и затихшие, подняв головы с широко раскрытыми глазами.
Шофер возился с мотором, автобус никак не заводился. Все молча опустились на траву. Я присел на лежавшие поблизости телеграфные столбы, вынул голубой блокнот и, раскрыв его, начал писать на последних страницах информацию об отлете в Берлин Дункан и Есенина, заказанную мне театральным журналом «Рабочий зритель».