Есенин и Дункан. Люблю тебя, но жить с тобой не буду — страница 23 из 40

– Неужели это они? – радостно спрашивал он, оглядывая «дунканят». – Как выросли! А где Капелька? (так звал он свою любимицу – Шуру Аксенову).

– Вот к ней на колени вы и сели!

Вдруг он сказал:

– А вы знаете? Я женился!

– Знаю.

– Правда, хорошо? Сергей Есенин женат на внучке Льва Толстого!

– Очень хорошо… – ответил я, с печалью глядя на его болезненное лицо.

Много лет спустя сестра поэта, А. А. Есенина, писала в своих воспоминаниях об отношениях между Есениным и С. А. Толстой: «Сергей сразу же понял, что они совершенно разные люди, с разными интересами и разными взглядами на жизнь…»

Трамвай остановился у Дома ученых. Студийки, прощаясь, выходили в переднюю дверь. Простились и мы. На этот раз – навсегда.

Вскоре Есенин поступил на двухмесячное лечение в клинику внутренних болезней I МГУ, но через 26 дней выписался оттуда и через день – 23 декабря – уехал в Ленинград, взяв с собой все свои записки, рукописи, книги. «Есенин ехал в Ленинград не умирать, а работать…» – пишет в своих воспоминаниях друг поэта журналист Устинов.

А с другой стороны, вот история еще одного предсмертного стихотворения Есенина, ранее неизвестного.

Написано оно за несколько дней до смерти на портрете, который Есенин подарил писателю Евгению Михайловичу Рокотову-Бельскому.

Сообщение об этом было прислано в Комиссию по литературному наследию С. Есенина при ССП СССР читателем С. А. Оболенским.

В своем письме в комиссию С. Оболенский пишет:

«…Этот портрет, равно как и портрет А. Блока и Максима Горького, подаренные ими тому же Рокотову, продавались в Ленинграде в букинистическом магазине на Невском около Литейного проспекта, 8–9 лет тому назад. К сожалению, портреты эти были оценены очень дорого (рублей по 250 каждый) и я, за отсутствием свободных денег, ограничился лишь тем, что списал собственноручные надписи С. Есенина и А. Блока. Когда же я на следующий день приехал в магазин с деньгами, все портреты были уже кому-то проданы…»


Вот это стихотворение:


Жене Рокотову

Помнишь наши встречи, споры

и мечты?

Был тогда я молод, молод был

и ты,

Счастье было близко, жизнь

была ясна,

В дни осенней хмури в нас

цвела весна,

Мы теперь устали, нам бы

как-нибудь

Поскорее выбрать ежедневный

путь,

Нам бы поскорее завершить

свой круг…

Разве я не правду говорю,

мой друг?

Сергей Есенин, 23 декабря 1925

Дата написания этого стихотворения в Ленинграде 23 декабря (день отъезда Есенина из Москвы в Ленинград) вызвала сомнения в его подлинности.

Во 2-м издании пятитомника поэта это стихотворение не помещено.

Перед отъездом из Москвы в Ленинград Есенин побывал у всех своих родных, навестил детей – Константина и Татьяну (от первого брака с 3. Н. Райх) и попрощался с ними. Пришел перед самым отъездом и к своей первой подруге – Анне Романовне Изрядновой, когда-то работавшей вместе с Есениным корректором в типографии Сытина. (У Изрядновой рос сын Есенина Юрий, родившийся 21 января 1915 года.)

Когда после смерти Есенина в народном суде Хамовнического района Москвы разбиралось дело о признании этого ребенка сыном поэта, одна из выступавших свидетельниц рассказала, что Есенин перед своей поездкой в Ленинград заходил к своему ребенку. Между свидетельницей и Есениным зашел разговор о том, как быстро старятся люди. Есенин, между прочим, сказал:

– Да, выходит, я уже старый, ведь ему (сыну) уже одиннадцать лет…

Сама А. Р. Изряднова пишет в своих воспоминаниях:

«…В сентябре 1925 года пришел с большим белым свертком в 8 часов утра. Не здороваясь, обращается с вопросом: «У тебя есть печь?» Спрашиваю: «Печь, что ли, что хочешь?» – «Нет. Надо сжечь». Стала уговаривать его, чтобы не жег, жалеть будет после, потому что и раньше бывали случаи, придет, порвет свои карточки, рукописи, потом ругает меня – зачем давала. В этот раз никакие уговоры не действовали, волнуется, говорит: «Неужели даже ты не сделаешь для меня то, что я хочу». Повела его в кухню, затопила плиту, и вот он в своем сером костюме, в шляпе, с кочергой в руках стоит около плиты и тщательно охраняет, как бы не осталось несожженного. Когда все сжег, успокоился, стал пить чай и мирно разговаривать.

На мой вопрос – почему рано пришел – говорит, что встал давно, уж много работал.

Видела его незадолго до смерти. Пришел, говорит, проститься. На мой вопрос, что, почему, говорит: «Смываюсь, уезжаю, чувствую себя плохо, наверно, умру». Просил не баловать, беречь сына». (Юрий умер в 1937 году.)

Наняв двух извозчиков на санях, Есенин заехал в Померанцев переулок на Остоженке, где жил в квартире с С. А. Толстой, не поздоровался, не разделся, собрал и уложил в чемодан свои вещи, не простился, уехал в Ленинград и через четыре дня покончил с собой в комнате № 5 гостиницы «Англетер».

Телеграмму о самоубийстве Есенина я получил в Минске, где шли гастроли студии. Трудно даже вспомнить, что все мы пережили.

Айседора была в Париже. Я телеграфировал ей. В январе пришло от Айседоры письмо из Парижа. Она писала:

«…Смерть Есенина потрясла меня, но я столько плакала, что часто думаю о том, чтобы последовать его примеру, но только иначе – я пойду в море…» (это и было потом в Ницце: она именно ушла далеко в море. Ее спасли).

После смерти Есенина Айседора телеграфировала в парижские газеты:

«Трагическая смерть Есенина причинила мне глубочайшую боль. У него были молодость, красота, гениальность. Неудовлетворенный всеми этими дарами, его отважный дух искал невозможного. Он уничтожил свое молодое и прекрасное тело, но дух его будет вечно жить в душе русского народа и в душе всех любящих поэзию. Протестую против легкомысленных высказываний, опубликованных американской прессой в Париже. Между Есениным и мною никогда не было ссор, и мы никогда не были разведены. Я оплакиваю его смерть с болью и отчаянием».


…Осенью 1927 года мы со студией приехали в Крым. Наш тяжелый автобус, выехав из Ялты и покрутив «вокруг» гурзуфской горы «Медведь», вкатился в Алушту и остановился у самого оживленного места курорта – возле автостанции. Я выпрыгнул из автобуса и чуть не наскочил на одиноко стоявшего Маяковского.

Он пожал мою руку с силой абсолютного чемпиона по боксу.

– Отдыхаете в Алуште? – спросил я, потирая руку.

– Нет, приехал. Сегодня тут мой вечер.

– Как? – встревожился я. – Сегодня мы выступаем в курзале.

– Вы аристократы. А я скромно – в санаторном клубике… А вы все с «есенятами»? – сказал он, поглядывая на высыпавших из автобуса девушек, подростков и девочек, составлявших тогда производственную группу школы – студию.

– Вернее, с «дунканятами», – ответил я, – а то «есенята» звучит как «бесенята».

Маяковский смотрел на веселый цветник в одинаковых легких розовых платьях, внезапно выросший на пыльном шоссе.

– Такие «бесенята» если вскочат в ребро, тут тебе и крышка… – пробасил он и тут же добавил: – Жара. Духота. А горло окатить нечем. Продают что-то подкрашенное, – повернулся он в сторону водного киоска.

– Можно здесь пива холодного выпить, – показал я на серый каменный дом напротив, во втором этаже которого помещался единственный ресторан Алушты.

– Мысль правильная. Пойдемте!

Сказал, как команду подал, – нельзя не подчиниться.

Мы поднялись в совсем пустой ресторан, сели за столик и заказали пива.

– Едешь из Ялты, – сказал Маяковский, – видишь то с той, то с другой стороны, как медведь уткнулся мордой в Черное море, чтобы выпить его, и думаешь, как ему осточертело и опротивело пить веками соленую воду…

Маяковский замолчал и вдруг сказал:

– Да… Есенин…

Может быть, он ответил вслух на какие-то свои мысли?

Тут подали пиво. Он налил два стакана, отхлебнул от своего и поставил его обратно на стол. Пиво было теплым, как подогретое.

– Это хуже, чем пойло для гурзуфского медведя.

Мы вышли и распрощались.

Из Крыма студия выехала в Ростов-на-Дону, где в первую же ночь я проснулся от какого-то гула. Даже моя кровать чуть-чуть сдвинулась. Это был отзвук второго, очень сильного землетрясения в Крыму. Мы проскочили через Крым между двумя землетрясениями.

В Донбассе, после спектакля для шахтеров Макеевки, я повел студиек наблюдать за прекрасными движениями вальцовщиков прокатных станов.

Мы молча стояли, застыв в созерцании феерической картины, когда, стараясь перекрыть беспрерывный грохот, гул и рокот, раздался чей-то голос:

– Кто здесь товарищ Шнейдер?

– Я.

– Я начальник местного ГПУ. Сейчас я слушал радио из Москвы: ваша Дункан погибла при автомобильной катастрофе…

Это было 15 сентября 1927 года.

На станции Харцызск я купил «Известия» и сразу увидел заголовок «Смерть Айседоры Дункан» и фото Айседоры, сделанное, очевидно, с портрета, висевшего в моем кабинете.

Мемуары Айседоры Дункан, изданные в 1927 году, оканчивались фразой:

«Прощай, старый мир! Завтра я уезжаю в новый»!

Второй том воспоминаний должен был охватить период ее пребывания в Советской России.

Незадолго до ее смерти в Ницце один из бесчисленных интервьюеров задал ей вопрос:

– Какой период вашей жизни вы считаете величайшим и наиболее счастливым?

– Россия, Россия, только Россия! – ответила Айседора. – Мои три года в России, со всеми их страданиями, стоили всего остального в моей жизни, взятого вместе! Там я достигла величайшей реализации своего существования. Нет ничего невозможного в этой великой стране, куда я скоро поеду опять и где проведу ос-таток своей жизни.

В сентябре 1927 года, за два дня до своей смерти, Дункан начала писать новую книгу. Несколько листов голубоватой, цвета хмурого неба, бумаги, на которой китайской тушью писала всегда Айседора, покрылись стремительными строчками странного ее почерка с буквами то горизонтально, то вертикально удлиненными…