Мое первое воспоминание – это пожар. Помнится, как меня из какого-то окна сбросили вниз в объятия полицейского Мне, должно быть, было года два-три, но я явственно помню, как хорошо и уютно я чувствовала себя на руках полицейского среди всеобщего возбуждения, диких криков и зловещего пламени, и ручонки мои обвились вокруг его шеи.
Я слышу, как мать моя кричит, совершенно не владея собою: «Мои мальчики! Мои мальчики!» Я вижу, как толпа удерживает ее, не позволяя броситься в пылающее здание, в котором, будто бы оставались еще моих двое братьев. А потом, я помню, мы нашли обоих мальчиков в каком-то трактире, где они, сидя на полу, натягивали чулки и башмаки. Затем нас усадили в экипаж, и вскоре я уже очутилась где-то на прилавке и пила горячий шоколад.
Я родилась вблизи моря и впоследствии заметила, что все важные события в моей жизни были связаны с морем. Точно так же, как мои первые представления о ритмичном движении, о танце, без всякого сомнения, явились результатом наблюдения за ритмом волн.
Я убеждена, что в жизни ребенка играет огромную роль вопрос, где он родился – у моря, или в горах. Море всегда влекло меня к себе, между тем как в горах я не перестаю испытывать какое-то тягостное ощущение. Почему-то горы внушают мне с особенной силой мысль о том, что я пленница, прикованная к земле. Глядя на их верхушки, я не испытываю восхищения туриста, мне только хочется перескочить через них, и куда-нибудь убежать. Моя жизнь и мое искусство родились у моря и от моря.
Я должна быть благодарна судьбе за то, что моя мать была бедна. Она не могла содержать нянек и гувернанток, и этому я обязана возможностью выражать свободно свою мысль и свою волю, и никогда не теряться. Моя мать зарабатывала хлеб уроками музыки, которые она давала в домах своих учениц. Она уходила из дому на целый день и возвращалась лишь поздно вечером. Как только мне удавалось убежать из школы-тюрьмы, я чувствовала себя свободной. Тогда я бродила одна по берегу и целиком отдавалась во власть фантазии. Как жаль мне детей, которых я вижу в сопровождении бонн и гувернанток, детей, о которых вечно заботятся, чистенько одевают и с которых не спускают глаз. Какие шансы в жизни могут быть у них впоследствии?
Моя мать была слишком занята, чтобы ломать себе голову над опасностями, которые могли бы низринуться на головы ее детей, а потому и я, и мои двое братьев были предоставлены сами себе и своим бродяжническим инстинктам, порою завлекавшим нас в такие приключения, что наша бедная мать обезумела бы от тревоги, если бы имела о них понятие. К счастью, она оставалась в блаженном неведении. И я утверждаю, что это было так же счастьем для меня, ибо именно этому дикому, свободному детству, не знавшему помехи на каждом шагу, обязана я вдохновением танца, мною созданного, так как он, в сущности, был выражением этой свободы. Я никогда не была подвержена беспрерывной пытке окриков «не смей», которыми отравлена юность большинства детей.
Мне было всего пять лет, когда я начала посещать городскую школу. Мне кажется, что моя мать солгала о моем возрасте, так как ей необходимо было куда-нибудь отправлять меня по утрам. По твердому моему убеждению еще в раннем детстве начинает определяться то, что ждет человека в дальнейшей жизни. Я считаю, что с самого детства я была танцовщицей и мятежницей. Моя мать, воспитанная в благочестивой ирландской семье, оставалась ярой католичкой до того дня, когда обнаружила, что мой отец далеко не такое совершенство, каким она всегда считала его. Она развелась с ним и не побоялась уйти из дому с четырьмя детьми, не имея ни гроша за душою. Но вместе с тем она потеряла всякую веру и из католички превратилась в абсолютную атеистку. Она сделалась последовательницей Боба Ингерсоля[34], произведения которого часто читала нам вслух.
Между прочим, она стала внушать нам, что всякая сентиментальность – сплошной вздор, а также сказала мне, тогда еще малютке, что Санта Клаус простая выдумка. В результате, я во время рождественских праздников в школе, когда учительница начала раздавать детям конфеты и пряники, – которые, якобы, принес Санта Клаус – встала и торжественно сказала:
– Я не верю вам. На свете нет никакого Санта Клауса!
Учительница была буквально ошеломлена и ответила:
– Конфеты и пряники только для тех детей, которые верят в Санта Клауса.
– В таком случае не нужно мне ваших конфет! – заявила я.
Учительница самым неблагоразумным образом впала в ярость и, желая дать пример другим детям, приказала мне выйти вперед и сесть на пол. Я вышла вперед, повернулась к классу и произнесла первую из своих знаменитых речей.
– Я не желаю верить всякому вздору! – крикнула я. – Моя мама говорит, что она слишком бедна, чтобы изображать Санта Клауса. Это только богатые могут делать вид, будто Санта Клаус приносит их детям подарки.
В ответ на это учительница схватила меня за плечи и сделала попытку силою посадить на пол. Но я изо всех сил напрягла свои ножки, крепко вцепившись в нее, и ей удалось лишь несколько раз приподнять меня и стукнуть ногами о пол. Убедившись, что ничего со мною не поделаешь, она поставила меня в угол, но даже там я повернула голову и через плечо продолжала кричать:
– Нет никакого Санта Клауса!
Тогда учительница была вынуждена отправить меня домой.
По дороге домой я все еще не переставала кричать:
– Нет никакого Санта Клауса!
Я долго не могла превозмочь чувство страшной несправедливости по отношению ко мне, – меня лишили сластей и наказали лишь потому, что я сказала правду. Когда я рассказала об этом матери, она ответила мне:
– Конечно, нет никакого Санта Клауса и нет никакого бога. Есть только твой собственный разум, который может помочь тебе.
И вечером я сидела на ковре у ее ног и она читала нам Ингерсоля.
Мне кажется, что общее образование, которое ребенок в мое время получал в школе, было совершенно бесполезным, Я помню, что в классе меня либо считали удивительно умной, и я оказывалась тогда во главе, либо же наоборот, слыла безнадежно глупой и оказывалась в самом хвосте. А между тем все зависело от того, давала ли я себе труд хорошенько зазубрить то, что нам приказывали зазубривать. Но я не имела ни малейшего представления о том, чему меня заставляют учиться. Независимо от того, какого мнения были обо мне учительницы, время в классе тянулось для меня мучительно долго, и я с тоскою следила за часами, ожидая когда же, наконец, пробьет три, и мы будем свободны. Мое настоящее образование происходило вечером, когда моя мать играла нам Бетховена, Шумана, Шуберта, Моцарта, Шопена, или же читала нам Шекспира, Шелли, Китса или Бернса. Вот эти часы были для нас волшебными. Мать читала нам почти все наизусть, и я, подражая ей, однажды продекламировала в школе во время какого-то празднества монолог Антония, наэлектризовав всех слушателей, несмотря на то, что мне было всего лишь шесть лет.
Зато в другой раз, когда учительница предложила каждому из нас написать историю своей жизни, мое сочинение начиналось следующим образом:
«Когда мне было пять лет, мы жили в коттедже на Двадцать Третьей улице. Не имея возможности внести квартирную плату, мы не могли дольше оставаться там и переехали на Семнадцатую улицу. В скором времени, однако, наши средства совсем истощились, и мы перебрались на Двадцать Вторую улицу. Но и там нам не позволили жить спокойно, и пришлось перебраться на Десятую улицу».
Приблизительно в том же духе продолжалась моя автобиография. Сплошь переезды с квартиры на квартиру. Когда я встала и начала читать вслух, учительница ужасно рассердилась. Она решила, что я разыгрываю ее, и отправила меня к начальнику школы, а тот послал за моей матерью. Когда мать прочла мое сочинение, она разрыдалась и уверила начальника школы, что это, к сожалению, сущая правда.
Я надеюсь всей душой, что школы переменились с тех пор, как я была маленькой девочкой. В моих воспоминаниях о методах обучения в городских школах красной нитью проходит какое-то бесчеловечное непонимание детей. Я также помню, как тяжело было мне сидеть неподвижно на твердой скамье с пустым желудком или же с ногами холодными от пропускавших воду башмаков. Учительница представлялась мне чудовищем, которое только и думает о том, как бы побольше мучить нас.
Но я не помню, чтобы я когда-нибудь страдала от нищеты, царившей у нас в доме. Там мы принимали это, как нечто должное, как нечто бывшее в порядке вещей. Вот только в школе я страдала невыносимо. Для самолюбивого и впечатлительного ребенка школьная система, какой я ее помню, была унижением или наказанием. Я помню, что все мое существо возмущалось против этого.
Мне было лег шесть, не больше, когда моя мама однажды вернулась домой и увидела такую картину: я собрала на нашей улице с полдюжины ребят, из которых ни один не держался твердо на ногах, рассадив их на полу полукругом, и стала обучать их ритмично размахивать руками. Когда мама спросила меня, что это значит, я серьезным тоном ответила, что это моя школа танцев. Это очень развеселило ее, и она села за рояль и стала играть нам. «Школа» продолжалась и стала до-вольно популярной. Спустя некоторое время маленькие крошки, жившие по соседству, начали заходить к нам, и их родители платили нам, – конечно, мизерные суммы, – за обучение их детей. Таково было начало занятий, которые впоследствии приносили мне большие деньги.
Когда мне исполнилось десять лет, у меня было уже столько учениц, что я начала уговаривать мать не заставлять меня ходить в школу, так как это совершенно бесполезная трата времени. Я могла зарабатывать деньги в те часы, которые просиживала в классе, а в то время деньги казались мне чем-то чрезвычайно важным. Я зачесала волосы, как взрослая, собрав их узлом на макушке головы, и стала говорить, что мне шестнадцать лет. Благодаря тому, что я была очень высока для своего возраста, все верили мне. Моя сестра Элизабет, воспитывавшаяся у бабушки, впоследствии стала жить с нами и начала принимать участие в обучении детей танцам. Спрос на нас был так велик, что в скором времени мы уже обучали детей в наиболее зажиточных домах Сан-Франциско.