Есенин и Дункан. Люблю тебя, но жить с тобой не буду — страница 28 из 40

Я брала с собою свою коротенькую белую греческую тунику и отправлялась к одному антрепренеру за другим и демонстрировала свои танцы, но их мнение в точности сходилось с мнением антрепренера из Сан-Франциско:

– Это очень красиво, но не для театра.

Недели проходили за неделями, средства наши иссякли, а продажей драгоценностей бабушки мы выручили очень мало. И неизбежное, конечно, случилось. Настал день, когда мы не в состоянии были уплатить за комнату. Хозяйка задержала наши вещи, и мы очутились на улице без единого гроша в кармане.

У меня на платьице был кружевной воротничок, и я в течение всего дня бродила по улицам, пытаясь найти на него покупателя. Наконец, только под вечер мне повезло и, если не ошибаюсь, я продала его за десять долларов. Это были настоящие ирландские кружева изумительной работы, но зато у меня оказалось достаточно денег, чтобы заплатить за неделю за комнату. А на оставшуюся сумму я приобрела ящик помидоров, и этим мы питались целую неделю – даже без хлеба и соли. Бедная мамочка! Она так ослабела, что не в состоянии была даже сидеть на стуле. Я же выходила из дому раненько утром, стараясь поймать то того, то другого антрепренера, но в конце концов я решила, что придется взять какую бы то ни было работу, и обратилась в бюро по найму труда.

– Что вы умеете делать? – спросили меня там.

– Все что угодно, – ответила я.

– Гм! – услышала я. – Судя по вашей внешности, вы ничего не умеете делать.

В отчаянии я отправилась к антрепренеру одного кабаре на крыше. Этот человек сидел, нахлобучив шляпу на глаза, с огромной сигарой во рту, и небрежно наблюдал за моим танцем, между тем как я носилась по сцене под звуки «Весенней песни» Мендельсона.

– Гм! – промычал он, наконец, – Вы довольно красивы и изящны, и если бы вы могли изменить все это и исполнить что-нибудь такое с перцем, я, пожалуй, пригласил бы вас к нам.

Я вспомнила про свою бедную маму, которая почти без сознания лежала дома, обессилев от помидоровой диеты, и спросила антрепренера, как, по его мнению, должная танцевать, чтобы было «с перцем».

– Во всяком случае, не так, как это вы сейчас делали. Ну, что-нибудь такое в коротенькой юбочке с пуховой оторочкой, высоко закидывая ноги… Впрочем, вы можете сперва исполнить ваш греческий танец, а потом уже перейти на что-нибудь такое кабареточное. Это, пожалуй, будет интересной переменой.

Но где же было взять юбочку с пуховой оторочкой? Я понимала, что не в моих интересах просить об авансе, и сказала, что завтра вернусь с костюмом… и с перцем. Я вышла на улицу. Стояла истинно чикагская жара, и я бродила по улицам, безумно усталая, ослабевшая от голода. Внезапно я очутилась перед роскошной витриной универсального магазина Маршал-Фильд.

Я вошла в магазин и сказала, что хочу поговорить с заведующим.

Меня провели в кабинет, где я увидела за столом молодого человека с ласковым выражением лица. Я объявила ему, что могу получить ангажемент завтра же утром, если у меня будет костюм кабареточной танцовщицы, я тогда заплачу за все. Не знаю, под влиянием чего, но факт тот, что этот молодой человек исполнил мою просьбу. Много лет спустя я встретила его, когда он сделался уже архимиллионером, – то был мистер Гордон Сельфридж.

Итак, я закупила всякого рода материал для юбок и с пакетом под мышкой отправилась домой, где нашла свою мать почти без сознания. Тем не менее она отважно встала с постели и принялась шить для меня костюм. Она работала всю ночь напролет и к утру кончила пришивать пуховую оторочку. Я вновь отправилась к антрепренеру кабаре. Оркестр был уже в сборе, и все было готово для пробы.

– Какую музыку вы хотите? – спросили меня.

Я совершенно не задавалась этим вопросом раньше, но не задумываясь ответила: «Вашингтонская Почта», – очень популярный в то время мотив. Грянула музыка, и я сделала все, что от меня зависело, чтобы преподнести антрепренеру «танец с перцем», импровизируя от начала до конца. Антрепренер пришел в восторг и, вынув сигару изо рта, сказал:

– Замечательно! Приходите завтра вечером. Я приготовлю для вас специальную афишу.

Он уплатил мне за неделю пятьдесят долларов, но, что было важнее всего, эти деньги он выдал мне вперед.

Я имела большой успех на крыше, где выступала под вымышленным именем. Но все это вызывало в моей душе отвращение, и когда антрепренер к концу недели предложил продлить ангажемент, даже обещав устроить мне турне, я наотрез отказалась. Правда, кабаре спасло меня и мать от голодной смерти, но с меня достаточно было и одной недели, в течение которой я развлекала публику чем-то таким, что шло вразрез со всеми моими идеалами. И это было моим первым и последним выступлением в кабаре.

Мне кажется, что это лето было одним из самых тяжелых периодов в моей жизни, и с той поры, когда мне случается выступать в Чикаго, один вид его улиц вызывает во мне тошнотворное чувство голода.

Но, несмотря на все наши испытания, мать ни разу не предложила ехать обратно в Сан-Франциско. Однажды кто-то дал мне рекомендательное письмо к одной журналистке по фамилии Амбер, помощнице редактора большой чикагской газеты. Я отправилась к ней и увидела крупную высокую женщину лет пятидесяти с пламенно-рыжими волосами. Я стала выкладывать ей свои идеи о танце, и она внимательно выслушала, а затем пригласила меня вместе с матерью в «Богемию», где, добавила она, мы познакомимся с театральным и литературным миром.

В тот же вечер мы отправились в клуб, расположенный на самой верхушке небоскреба и состоявший из нескольких голых комнат, в которых не было ничего, кроме столов и стульев. Я очутилась среди наиболее странных людей, каких только я встречала когда-либо в жизни. А в центре, казалось, находилась миссис Ам-бер, которая время от времени выкликала мужским голосом:

– А ну-ка, добрая богема, все вместе! А ну-ка, добрая богема, все разом!

И каждый раз, в ответ на ее призыв, все члены клуба поднимали кружки с пивом, и в комнатах раздавались громкие тосты и песни.

И вот среди этих людей я исполнила один из своих танцев. Богема, по-видимому, была ошеломлена. Никто не понимал, что мой танец означает, но, тем не менее, все единогласно заявили, что я прелестная девочка, предложили мне приходить каждый вечер и принимать участие в веселье «доброй богемы».

Эти люди представляли собою чрезвычайно интересный сброд – тут были поэты, художники и актеры всех национальностей. У всех, однако, имелось одно общее: ни у кого не было ни гроша. Я подозреваю, что там много было таких, как я, для которых всего важнее были бутерброды и пиво, отпускаемое бесплатно в клубе, – сдается мне, главным образом, благодаря щедрости миссис Амбер.

В этом же клубе я познакомилась с одним поляком, по имени Мироский. Это был мужчина лет сорока пяти, с огромной рыжей шевелюрой, с бородой такого же цвета и с проницательными голубыми глазами. Он обыкновенно садился куда-нибудь в угол и, пыхтя трубкой, наблюдал с иронической улыбкой за развлечениями богемы. Но только он один из всех, кто видел мои танцы в те дни, понимал, в чем заключаются мои идеалы и на чем основано мое искусство.

Мироский тоже был очень беден. Тем не менее он часто приглашал меня с матерью в какой-нибудь маленький ресторанчик и там угощал нас обедом. Или же он брал нас с собою на конку и увозил за город, и мы с аппетитом ели на траве в лесу. Этот человек страстно любил златоцвет и, когда бы он ни приходил навестить меня. приносил с собою целые охапки этих цветов. И с тех пор златоцвет неизменно сочетается в моем представлении с пламенно-красной головой и бородой Мироского.

Он был удивительно странный человек. Будучи поэтом и художником, он пытался заработать себе хлеб какими-то коммерческими делами. Но, конечно, ничего из этого не выходило, и он вел полуголодное существование. Я в то время была всего лишь маленькой девочкой, слишком молодой еще, чтобы понимать трагедию человеческой души или чью-либо любовь. Я так думаю, что в те времена никто не мог даже представить себе, до чего невежественны (или, если хотите, называйте это невинностью) были американцы. Мои представления о жизни были насыщены лирикой и романтикой. Мне не приходилось еще сталкиваться с физическими проявлениями любви, и прошло много времени, раньше чем я стала понимать, какую страсть я внушила этому Мироскому. Мужчина сорока пяти лет без ума влюбился (как только умеет любить поляк!) в маленькую, наивную, невинную девочку. Моя мать, надо полагать, не видела в этом ничего дурного и позволяла нам оставаться наедине, сколько нам было угодно. Постоянные tete-a-tete и продолжительные прогулки вдвоем в лесу возымели, разумеется, свое психологическое действие. Когда Мироский, не будучи в силах устоять против искушения, осыпал меня поцелуями и предложил мне выйти замуж за него, я была уверена, что узнала, наконец, единственную и великую любовь всей моей жизни.

Лето близилось к концу, а мы были совершенно без средств. Я решила, что нам не на что надеяться в Чикаго, и необходимо ехать в Нью-Йорк. Но на какие средства ехать в Нью-Йорк? Как-то случайно я прочла в газете, что в Чикаго прибыл знаменитый Августин Дейли со своей труппой и с Адой Рихан в качестве примадонны. Я подумала, что не мешает повидаться с этим человеком, который слыл великим эстетом, знатоком искусства и крупнейшим антрепренером в Америке.

Я провела много часов и днем, и вечером у дверей театра, снова и снова умоляя пропустить меня к Августину Дейли. Но мне каждый раз отвечали, что он слишком занят, и потому лучше было бы, если бы я поговорила с его помощником. Но я категорически отказывалась, твердя, что мне необходимо видеть мистера Дейли по чрезвычайно важному делу. И, наконец, я однажды вечером очутилась перед лицом «его величества». Августин Дейли был исключительно красивый мужчина, но он обладал способностью напускать на себя какое-то бешеное, жуткое выражение в присутствии незнакомых людей. Я была изрядно испугана, но, тем не менее, набралась смелости и произнесла следующую длинную речь: