Джен Мэй была неутомима. Она каждый день устраивала репетиции, и никто не мог угодить ей.
У меня было с собою несколько книг, и я читала, когда только выдавалась свободная минута. Каждый день я писала по длинному письму Яну Мироскому, но едва ли я рассказывала ему, до какой степени я чувствовала себя несчастной.
После двухмесячного путешествия наша труппа вернулась в Нью-Йорк. Вся эта затея принесла мистеру Дэйли лишь большие убытки, и Джен Мэй вернулась в Париж.
Что ждало меня теперь? Я снова отправилась к мистеру Дэйли и опять сделала попытку заинтересовать его моим искусством.
– Я отправляю в турне одну труппу, которая будет ставить «Сон в летнюю ночь», – сказал он. – Если хотите, можете получить роль феи.
Мои представления о танце имели целью выразить чувствования простых смертных, феи же меня нисколько не интересовали. Тем не менее я вынуждена была согласиться и выразила мысль, что мой танец следовало бы проделать под звуки «Скерцо» Мендельсона. Меня одели в длинную белую тунику с золотой отделкой и с двумя золотыми крылышками. Я энергично протестовала против крыльев, так как это казалось мне до ужаса смешным. Я старалась доказать мистеру Дэйли, что могу изобразить крылья, не нацепляя на себя золоченого картона, но он настоял на своем. В первый вечер, когда я вышла на сцену, чтобы танцевать, я была в восторге. Наконец-то, думала я, нахожусь я на большой сцене перед многочисленной публикой и могу танцевать, как хочу. И я, действительно, так хорошо танцевала, что публика выразила свое одобрение бешеной овацией. Я имела огромный успех. Я выбежала за кулисы, ожидая, что мистер Дэйли похвалит меня и поздравит, а он, между тем, был вне себя от ярости.
– Тут вам не кабаре! – загремел он.
Это было неслыханным для того времени делом, чтобы публика аплодировала какой-то ничтожной танцовщице, исполнявшей незначительную роль феи.
А на следующий день, когда я вышла танцевать, все огни оказались погашенными, и с тех пор я выступала каждый раз в полном мраке. Никто не видел ничего на сцене, помимо какой-то белой порхающей фигуры.
После двухнедельного выступления в Нью-Йорке, труппа отправилась в турне, и снова началось это унизительное искание дешевых пансионов. Но теперь мое жалование было повышено до двадцати пяти долларов в неделю.
Так прошел целый год.
Я была до ужаса несчастна. Мои мечты, мои идеалы, мои честолюбивые стремления, все пошло насмарку. Друзей я приобрела очень мало, в труппе на меня смотрели, как на какое-то странное создание. Я расхаживала за кулисами с книгой Марка Аврелия, пытаясь усвоить философию стоиков, с целью закалить себя и сделаться неуязвимой для лишений. Однако у меня оказался один друг – молоденькая девушка, по имени Мод Винтер, игравшая королеву Титанию. Она была очень хороша и мила, но у нее была какая-то странная мания: она ела одни апельсины и отказывалась от всякой другой пищи. По-видимому, она не была создана для земли, так как впоследствии я узнала, что она умерла от злокачественного малокровия.
Главной звездой в труппе Августина Дейли была Ада Рихан, замечательная актриса, но исключительно неприятный человек. Единственную радость, которую я имела во время пребывания в этой труппе, доставляло мне наблюдение за игрой Ады. Она редко ездила с нами в турне, но когда я возвращалась в Нью-Йорке, я часто видела ее в ее коронных ролях. По-моему, она была одной из величайших актрис в мире. Но в частной жизни она отнюдь не стремилась к тому, чтобы завоевать симпатии людей. У нее была какая-то болезненная гордость, она была неестественно сдержанна и ей, казалось, приходилось делать над собою огромное усилие, чтобы сказать кому-нибудь «здравствуйте» или «до свидания». Однажды за кулисами появился следующий оригинальный плакат:
«Настоящим доводится до сведения труппы, что мисс Рихан не считает никого обязанным здороваться с нею».
Представьте себе, что за все два года, проведенные у Августина Дэйли, я ни разу не имела удовольствия поговорить с мисс Рихан. По-видимому, она считала, что все остальные члены труппы не стоят ее внимания. Помню, однажды, мистер Дэйли показывал нам наши места на сцене, и мисс Рихан пришлось некоторое время ждать. Тогда она сделала величественный жест и, обращаясь к антрепренеру, промолвила:
– Ах, мистер Дэйли, и как можете вы заставлять меня ждать ради подобных ничтожеств?
Принимая во внимание, что я тоже была включена в число этих ничтожеств, я не могу сказать, чтобы мне это выражение очень понравилось. Я до сих пор не могу понять, как такая великая актриса и такая обаятельная женщина могла позволить себе подобное обращение с людьми. Я объясняю это лишь тем, что ей было тогда уже лет под пятьдесят, и она долгое время была предметом обожания Августина Дейли; ее, вероятно, возмущало то обстоятельство, что он время от времени выбирал кого-нибудь из молоденьких актрис и без всякой причины награждал ее одной из лучших ролей (недели на две, на три, а то даже и на два-три месяца). Вот это-то, надо полагать, больше всего возмущало мисс Рихан. В качестве актрисы я преклонялась перед нею, и в то время для меня имело бы колоссальное значение малейшее поощрение, малейшая ласка с ее стороны. А она, между тем, за два года ни разу даже не взглянула на меня.
Однажды в «Буре» Шекспира, где я должна была танцевать на свадьбе Миранды и Фердинанда, мисс Рихан намеренно отвернулась и не посмотрела на меня в продолжении всего танца; это до такой степени смутило меня, что я с трудом могла закончить свой номер.
Во время нашего турне, когда я выступала в роли феи, мы однажды прибыли в Чикаго. Я была вне себя от радости, вновь увидав моего, так сказать, жениха. Снова настало лето, и каждый день, когда я бывала свободна, я уходила за город с Яном Мироским, и во время долгих прогулок все больше и больше убеждалась в исключительном уме этого человека. Когда я, спустя несколько недель, уехала в Нью-Йорк, у нас было решено, что он вскоре туда последует за мною и мы там поженимся. Услыхав об этом, мой брат, к счастью, навел справки и узнал, что Мироский женат и имеет семью в Лондоне. Моя мать страшно перепугалась и настояла на том, чтобы мы расстались навсегда.
Глава 5
Теперь все наше семейство собралось в Нью-Йорке. Нам удалось снять студию с ванной комнатой, а так как мы желали иметь возможно больше свободного места для танцев, и, следовательно, важно было, чтобы в ней совсем не было мебели, то мы купили пять пружинных матрацев. По всем стенам студии мы развесили портьеры, а на день ставили матрацы стоймя. Мы спали на матрацах, обходясь превосходно без кроватей, и только накрывались стегаными одеялами. В этой студии Элизабет открыла школу, как и в Сан-Франциско. Августин поступил в театральную труппу и редко бывал дома. Он большей частью находился в турне. Рэймонд пробовал свои силы в журналистике. Для покрытия расходов мы сдавали нашу студию по часам учителям декламации, музыки, пения и так далее. Но так как у нас была всего только одна комната, то всему семейству приходилось уходить на прогулку, и я помню, как мы топтались на снегу в Центральном парке, стараясь согреться. Потом мы возвращались домой и прислушивались у дверей. Был один учитель декламации, который всегда задавал ученикам одно и то же стихотворение. Оно начиналось словами: «Мабель, маленькая Мабель стоит, прижавшись лицом к стеклу», которые он, бывало, произносил с преувеличенным пафосом. Ученик повторял эти слова без всякого выражения, а учитель тогда восклицал:
– Неужели вы не чувствуете всего пафоса? Неужели же вы его не чувствуете?
В это время Августин Дэйли задумал ставить «Гейшу». Он захотел, чтобы я пела в квартете. А я между тем никогда в жизни не могла взять верной ноты! Остальные исполнители жаловались, что я всегда сбиваю их с тона, а потому я только стояла рядом с ними, мило открывала рот, но не издавая ни звука. Мама, бывало, удивлялась, почему остальные, когда поют, делают такие ужасные гримасы, а я никогда не теряю своего милого выражения лица.
Бессмысленность «Гейши» была последней каплей в моих сношениях с труппой Августина Дэйли. Помню, как он однажды, проходя по темному театру, нашел меня лежащей и рыдающей на полу за кулисами. Он нагнулся и спросил меня, что со мной, и я ответила ему, что не в состоянии больше выносить идиотских вещей, которые ставятся в его театре. Он мне ответил, что «Гейша» ему нравится не больше, чем мне, но приходится думать и о финансовой стороне дела. Потом, чтобы утешить меня, Дэйли погладил меня рукой по плечу, но этот жест меня просто взбесил.
– Какой толк от меня и от моего таланта, если вы не даете мне хода! – крикнула я.
Дэйли только удивленно посмотрел на меня, пробормотал «гм!» и ушел.
Это был последний раз, что я видела Августина Дэйли, так как несколько дней спустя, собрав все свое мужество, я заявила, что ухожу. Но с тех пор я долго чувствовала полное отвращение к театру: постоянно повторяющиеся каждый вечер слова и жесты, капризы, нравоучения и бесцельная болтовня окончательно опротивели мне.
Расставшись в Дэйли, я вернулась в нашу студию в Карнеги-Холл; денег у нас было мало, но я опять стала носить свою маленькую белую тунику, а моя мать играла мне. Так как днем нам редко приходилось пользоваться студией, то бедной матери часто приходилось играть мне всю ночь.
В то время меня очень привлекала музыка Этльберта Heвина. Я составила танцы для его «Нарцисса», «Офелии», «Водяных нимф» и так далее. Однажды, когда я репетировала в студии, отворилась дверь, и в комнату влетел молодой человек с дико блуждающими глазами и дыбом стоявшими волосами. Хотя он и был еще очень молод, он, кажется, страдал ужасной болезнью, которая потом и унесла его. Подбежав ко мне он воскликнул:
– Я слышал, что вы танцуете под мою музыку! Я вам это запрещаю, запрещаю! Моя музыка не для танцев! Никто не смеет танцевать под нее.
Взяв его за руку я подвела его к стулу.
– Посидите тут, – сказала я, – а я буду танцевать под вашу музыку. Если это вам не понравится, даю вам честное слово, что я никогда больше не стану этого делать.