ать, ни один не привлекал меня. Я даже не замечала их существования, но я сразу же страстно привязалась к этому пятидесятилетнему мужчине.
Он был большим другом Мэри Андерсен в дни ее молодости. Он пригласил меня на чашку чая в свою студию, где показал мне тунику, которую она надевали в роли Виргинии в «Кориолане» и которую он сохранял, как реликвию. После этого первого визита между нами установилась прочная дружба, и не проходило почти дня, чтобы я не заходила к нему в студию. Он говорил мне о Бэрн-Джонсе, который был его задушевным другом, о Россетти, Вильяме Моррисе и всей школе прерафаэлитов, об Уистлере и Теннисоне, которых он хорошо знал. В его студии я провела восхитительные часы, и дружбе этого чуткого художника я отчасти обязана пониманием искусства старых мастеров.
В то время Чарльз Галле состоял директором Новой Галереи, где выставлялись произведения современных художников. Это была прелестная небольшая галерея с внутренним двором и фонтаном, и Чарльзу Галле пришла мысль, что я могла бы давать там представления. Он познакомил меня со своими друзьями – художником Вильямом Ричмондом, с Эндрю Лэнгом и с композитором Губертом Парри. Все они согласились прочесть небольшие лекции – Вильям Ричмонд о танцах в связи с живописью, Эндрю Лэнг о танцах и в связи с греческой мифологией и Губерт Парри о танцах и в связи с музыкой. Я танцевала во внутреннем дворе, возле фонтана, окруженная редкими растениями, цветами и пальмами, и имела большой успех. Газеты напечатали восторженные отзывы, а Чарльз Галле был в восхищении от моего успеха. Все более или менее замечательные люди Лондона приглашали меня на чашку чая или к обеду, и в течение короткого времени счастье нам улыбалось.
Однажды на многолюдном приеме в маленьком домике миссис Рональд я была представлена принцу Уэльскому, впоследствии королю Эдуарду. Он назвал меня красавицей кисти Генсборо, и это еще более увеличило интерес лондонского общества ко мне.
Так как наши дела поправились, мы сняли на Урик-сквер большую студию, и там я проводила все дни, прорабатывая вдохновения, навеянные итальянским искусством, образчики которого я изучала в Национальной галерее. Хотя мне кажется, что в этот период я находилась под наиболее сильным влиянием Бэрн-Джонса и Россетти.
В это время в моей жизни появился молодой поэт с мелодичным голосом и мечтательными глазами, только что окончивший Оксфордский университет. Он был потомком одной из линий рода Стюардов, и звали его Дуглас Энсли. Ежедневно в сумерки он появлялся в студии с тремя или четырьмя книгами под мышкой и читал мне стихи Суинберна, Китса, Браунинга, Россетти и Оскара Уайльда. Он любил громко читать, а я обожала его слушать. Моя бедная мать, считавшая своею обязанностью присутствовать в студии в таких случаях, хотя знала и любила поэзию, не понимала оксфордской манеры декламировать и, прослушав Энсли около часу, сладко засыпала. Молодой поэт в ту же минуту наклонялся и проворно целовал меня в щеку.
Я была очень счастлива своей дружбой с Энсли и Чарльзом Галле и не желала иметь других друзей. Обыкновенные молодые люди страшно мне докучали; многие из них, видя мои танцы в лондонских салонах, с восторгом навестили бы меня, но я так неприступно себя держала, что они вскоре охладели ко мне.
Чарльз Галле жил в небольшом старинном доме на Кадоган-стрит вместе со своей незамужней сестрой. Мисс Галле была ко мне очень добра и часто приглашала на интимные обеды, на которых, кроме нас троих, никого другого не было. У них же я познакомилась с Генри Ирвингом и Эллен Тэрри. Генри Ирвинга я в первый раз видала в «Колокольчиках», и его высокохудожественное исполнение привело меня в такой восторг, что я в течение нескольких недель не могла спать по ночам, Что же касается Эллен Тэрри, то она с тех пор сделалась навсегда идеалом моей жизни. Тот, кто не видал Ирвинга, не может себе представить поразительной красоты и величия его игры. Это был такой гениальный художник, что даже его недостатки казались достоинствами, которыми можно было только восхищаться. В его осанке было что-то напоминавшее гений и величие Данте.
Тем летом Чарльз Галле познакомил меня однажды с знаменитым художником Уаттсом, и я танцевала перед ним в его студии. В его доме я увидала повторявшееся на многих картинах дивное лицо Эллен Тэрри. Мы гуляли вместе с ним в его саду, и он рассказал мне много интересного о своем искусстве и о своей жизни.
Эллен Тэрри была в то время в полном расцвете сил и красоты. Она уже не была той хрупкой девушкой, которая пленила воображение Уаттса, а полногрудой, с крутыми бедрами и величественной осанкой женщиной, совершенно не похожая на теперешние идеалы женской красоты. Если бы нынешняя публика увидела Эллен Тэрри в зрелом возрасте, она, наверное, осаждала бы ее советами, как похудеть с помощью диеты и так далее. Решаюсь заявить, что величие ее осанки очень пострадало бы, если бы она (как это делают теперешние актрисы) тратила свое время, чтобы казаться юной и гибкой, Она отнюдь не была худощава, но, тем не менее, олицетворяла собою прекраснейший образ женственности.
Таким образом, я в Лондоне находилась в общении с лучшими интеллектуальными и артистическими личностями того времени. По мере того, как зима проходила, приемов становилось все меньше, и я на время вступила в труппу Бенсона, но так и не пошла дальше роли первой волшебницы в комедии «Сон в летнюю ночь». Кажется мне, что директора театров не были в состоянии уяснить себе сущность моего искусства или понять хотя бы, насколько мои идеи могли бы послужить им на пользу. Это очень странно, если принять во внимание, как много с тех пор развелось плохих подражаний моим школам.
Однажды я получила рекомендацию леди Тэрри. Во время репетиции она была со мной очень любезна. Но когда, по ее указанию, я надела свою тунику и, выйдя на сцену, протанцевала перед ее мужем «Весеннюю Песню» Мендельсона, он не обратил на меня никакого внимания и с самым рассеянным видом смотрел по сторонам. Этот эпизод я рассказала ему позже в Москве, когда он на одном банкете назвал меня одной из величайших в мире актрис.
– Неужели? – воскликнул он. – Я видал ваши танцы, вашу красоту, вашу молодость, и не оценил их? О, какой я был глупец! А теперь, – прибавил он, – слишком поздно, увы, слишком поздно!
– Никогда не бывает слишком поздно, – отвечала я. Начиная с этой минуты, он стал необыкновенно высоко меня ценить, но об этом я расскажу позднее.
Весь день я работала в своей студии, а к вечеру приходил ко мне или поэт, чтобы мне читать, или художник, чтобы взять меня на прогулку или просто посидеть со мною, наблюдая за моими танцами. Они устраивались так, чтобы никогда не приходить вместе, так как чувствовали друг к другу необыкновенную антипатию. Поэт говорил, что он не понимает, как я могу проводить так много времени с этим стариком, а художник – что он не понимает, как эта интеллигентная девушка может находить что-нибудь в этом пустом человеке. А я была совершенно счастлива этими дружескими связями и даже не могла бы сказать, в кого из них я была больше влюблена. Воскресные дни приберегались для Галле, и тогда мы завтракали в его студии страсбургским пирогом и крепким кофе, который он сам готовил.
Однажды он позволил мне надеть знаменитую тунику Мэри Андерсон, и в ней я позировала для многих его эскизов.
Так прошла зима.
………………………………………………………………………….
Глава 31
В моей жизни встречаются дни, когда все кажется золотой сказкой, унизанной драгоценными камнями, полем, усеянным тысячью цветов, сияющим от любви и счастья утром, когда я не нахожу слов, чтобы выразить свой восторг и радость жизни, когда мысль о школе кажется гениальным откровением и я начинаю верить в возрождение искусства. Но точно так же в ней есть и дни отчаяния и тоски. После долгой борьбы за существование школы, я со стесненным сердцем, одинокая и потерявшая надежду на будущее, решила вернуться в Париж, чтобы там попытаться достать средства путем продажи моего имущества. Мэри вернулась из Европы и вызвала меня по телефону из гостиницы «Бильтмор». Я описала ей мое положение, и она ответила: «Завтра уезжает мой большой друг Горден Сельфридж. Если я его попрошу, он наверное купит вам билет».
Я была так утомлена борьбой и разочарованиями, постигшими меня в Америке, что с радостью согласилась на это предложение и на следующее утро покинула Нью-Йорк. Но меня преследовало несчастье и в первый же вечер, гуляя по палубе парохода, где все огни из-за войны были потушены, я упала в люк глубиной в пятнадцать футов и довольно серьезно разбилась. Гордон Сельфридж очень галантно предоставил в мое распоряжение на все путешествие свою каюту и самого себя, и был во всех отношениях добр и очарователен. Я ему напомнила свою первую встречу с ним двадцать лет тому назад, когда голодная девочка явилась к нему просить в кредит платье для выступления.
Таким было мое первое знакомство с этим решительным человеком. Меня поразило, насколько у меня взгляд на жизнь отличается от взгляда тех художников и мечтателей, которых я знала, словно он принадлежал к другому полу; вероятно, все мои любовники были с женственными наклонностями. Я всегда вращалась в обществе людей более или менее неврастеничных, то чрезмерно мрачных, то под влиянием вина возбужденных неестественной радостью, в то время как Сельф-ридж отличался необыкновенно ровным и веселым настроением, что меня очень удивляло, потому что он никогда не притрагивался к вину, а я никогда не могла понять, как можно находить жизнь саму по себе приятным явлением. Я всегда считала, что будущее сулит только эфемерные радости, вызванные любовью или искусством, а этот человек находил счастье в самом жизненном процессе.
Я приехала в Лондон, все еще больная после своего падения. У меня не было денег для поездки в Париж, я сняла поэтому квартиру на улице Дьюк и послала телеграммы многим друзьям в Париже, на которые не получила ответа, вероятно, вследствие военного положения. Я провела без денег несколько страшных и мрачных недель в этой унылой квартире. Одинокая и больная, я сидела по ночам у темного окна, вспоминая свою закрытую школу, думая о том, что война никогда не кончится, и следя за налетами аэропланов в надежде, что бомба избавит меня от затруднений. Самоубийство заманчиво. Я часто о нем думала, но меня всегда что-то удерживало. Я думаю, что если бы яд продавался в аптеках так же свободно, как противоядие, интеллигенция всего мира в один прекрасный день исчезла бы с лица земли.