Айседора пришла, обтекаемая многочисленными шарфами пепельных тонов, с огненным куском шифона, перекинутым через плечо, как знамя. В этот раз она была спокойна, казалась усталой. Грима было меньше, и увядающее лицо, полное женственной прелести, напоминало прежнюю Дункан.
Три вещи беспокоили меня как хозяйку завтрака. Первое – это, чтобы не выбежал из соседней комнаты Никита, запрятанный туда на целый день. Второе заключалось в том, что разговор у Есенина с Горьким, посаженных рядом, не налаживался. Я видела, Есенин робеет, как мальчик. Горький присматривался к нему. Третье беспокойство внушал сам хозяин завтрака, непредусмотрительно подливавший водку в стакан Айседоры (рюмок для этого напитка она не признавала). Следы этой хозяйской беспечности были налицо.
– За русски рэволюсс! – шумела Айседора, протягивая Алексею Максимовичу свой стакан. – Ecouter[36], Горки! Я будет тансоват seulement[37] для русски рэволюсс. C’est beau[38], русски рэволюсс!
Алексей Максимович чокался и хмурился. Я видела, что ему не по себе. Поглаживая усы, он нагнулся ко мне и сказал тихо:
– Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал удачную премьеру. Это она зря.
Помолчав, он добавил:
– А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза.
Так шумно и сумбурно проходил завтрак. После кофе, встав из-за стола, Горький попросил Есенина прочесть последнее, написанное им.
Есенин читал хорошо, но, пожалуй, слишком стараясь, без внутреннего покоя. (Я с грустью вспомнила вечер в Москве, на Молчановке.) Горькому стихи понравились, я это видела.
Они разговорились. Я глядела с волнением на них, стоящих в нише окна. Как они были непохожи! Один продвигался вперед, закаленный, уверенный в цели, другой – шел, как слепой, на ощупь, спотыкаясь, – растревоженный и неблагополучный.
Позднее пришел поэт Кусиков, кабацкий человек в черкеске, с гитарой. Его никто не звал, но он, как тень, всюду следовал за Есениным в Берлине.
Айседора пожелала танцевать. Она сбросила добрую половину своих шарфов, оставила два на груди, один на животе, красный – накрутила на голую руку, как флаг, и, высоко вскидывая колени, запрокинув голову, побежала по комнате в круг. Кусиков нащипывал на гитаре «Интернационал». Ударяя руками в воображаемый бубен, она кружилась по комнате, отяжелевшая, хмельная менада! Зрители жались к стенкам. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват. Мне было тяжело. Я вспоминала ее вдохновенную пляску в Петербурге пятнадцать лет назад. Божественная Айседора! За что так мстило время этой гениальной и нелепой женщине?
Этот день решено было закончить где-нибудь на свежем воздухе. Кто-то предложил Луна-парк. Говорили, что в Берлине он особенно хорош.
Был воскресный вечер, и нарядная скука возглавляла процессию праздных, солидных людей на улицах города. Они выступали, бережно неся на себе, как знамя благополучия, свое Sontagskleid[39], свои новые, редко бывавшие в употреблении зонтики и перчатки, солидные трости, сигары, сумки, мучительную щегольскую обувь, воскресные котелки. Железные ставни были спущены на витрины магазинов, и от этого город казался просторнее и чище.
За столиком в ресторане Луна-парка Айседора сидела усталая, с бокалом шампанского в руке, глядя поверх людских голов с таким брезгливым прищуром и царственной скукой, как смотрит австралийская пума из клетки на толпу надоевших зевак. Вокруг немецкие бюргеры пили свое законное воскресное пиво. Труба ресторанного джаза пронзительно-печально пела в вечернем небе. На деревянных скалах грохотали вагонетки, свергая визжащих людей в проверенные бездны. Есенин паясничал перед оптическим зеркалом вместе с Кусиковым. Зеркало то раздувало человека наподобие шара, то вытягивало унылым червем. Рядом грохотало знаменитое «железное море», вздымая волнообразно железные ленты, перекатывая через них железные лодки на колесах. Несомненно, бредовая фантазия какого-то мрачного мизантропа изобрела этот железный аттракцион, гордость Берлина. В другом углу сада бешено крутящийся щит, усеянный цветными лампочками, слепил глаза до боли в висках. Странный садизм лежал в основе большинства развлечений. Горькому они, видимо, не очень нравились. Его узнали в толпе, и любопытные ходили за ним, как за новым аттракционом. Он простился с нами и уехал домой.
Вечеру этому не суждено было закончиться благополучно. Одушевление за нашим столиком падало, ресторан пустел. Айседора царственно скучала. Есенин был пьян, философствуя на грани скандала. Что-то его задело и растеребило во встрече с Горьким.
– А ну их, умников! – отводил он душу, чокаясь с Кусиковым. – Пушкин что сказал? «Поэзия, прости господи, должна быть глуповата»[40]. Она, брат, умных не любит. «Изучайте Евро-опу!» – передразнивал он кого-то. – Чего ее изучать, потаскуху? Пей, Сашка!
Это был для меня новый Есенин. Я чувствовала за его хулиганским наскоком что-то привычно наигранное, за чем пряталась не то разобиженность какая-то, не то отчаяние. Было жаль его и хотелось скорей кончить этот не к добру затянувшийся вечер.
Айседора и Есенин занимали две большие комнаты в отеле «Adlon» на Unter den Linden. Они жили широко, располагая, по-видимому, как раз тем количеством денег, какое дает возможность пренебрежительного к ним отношения. Дункан только что заложила свой дом в окрестностях Лондона и вела переговоры о продаже дома в Париже. Путешествие по Европе в пятиместном «Бьюике», задуманное еще в Москве, совместно с Есениным требовало денег, тем более, что Айседору сопровождал секретарь-француз, а за Есениным увязался поэт Кусиков. Автомобиль был единственный способ передвижения, который признавала Дункан. Железнодорожный вагон вызывал в ней брезгливое содрогание… Айседора вообще была женщина со странностями. Несомненно, умная, по-особенному, своеобразно, с претенциозным уклоном удивить, ошарашить собеседника. Эту черту словесного озорства я наблюдала позднее у другого ее соотечественника, блестящего aurebour’-иста[41] —Бернарда Шоу.
Айседора, например, утверждала: большинство общественных бедствий происходит оттого, что люди не умеют двигаться. Они делают много лишних и неверных движений. Неверный жест влечет за собой неверное действие.
Мысли эти она развивала в форме забавных афоризмов, словно поддразнивала собеседника. Узнав, что я пишу, она усмехнулась недоверчиво:
– Есть ли у вас любовник, по крайней мере? Чтобы писать стихи, нужен любовник.
Отношение Дункан ко всему русскому было подозрительно восторженным. Порой казалось: эта пресыщенная, утомленная славой женщина не воспринимает ли и Россию, и революцию, и любовь Есенина, как злой аперитив, как огненную приправу к последнему блюду на жизненном пиру?
Ей было лет 45. Она была еще хороша, но в отношениях ее к Есенину уже чувствовалась трагическая алчность последнего чувства.
Однажды ночью к нам ворвался Кусиков, попросил взаймы сто марок и сообщил, что Есенин сбежал от Айседоры.
– Окопались в пансиончике на Уланд-штрассе, – сказал он весело, – Айседора не найдет. Тишина, уют. Выпиваем, стихи пишем. Вы, смотрите, не выдавайте нас.
Но Айседора села в машину и объехала за три дня все пансионы Шарлоттенбурга и Курфюрстендама. На четвертую ночь она ворвалась, как амазонка, с хлыстом в руке в тихий семейный пансион на Уландштрассе. Все спали. Один Есенин, в пижаме, сидя за бутылкой пива в столовой, играл с Кусиковым в шашки. Вокруг них в тесноте буфетов, на кронштейнах, убранных кружевами, мирно сияли кофейники и сервизы, громоздились хрустали, вазочки и пивные кружки. Висели деревянные утки вниз головами. Солидно тикали часы. Тишина и уют вместе с ароматом сигар и кофе обволакивали это буржуазное немецкое гнездо, как надежная дымовая завеса, от бурь и непогод за окнами. Но буря ворвалась и сюда в образе Айседоры. У видя ее, Есенин молча попятился и скрылся в темном коридоре. Кусиков побежал будить хозяйку, а в столовой начался погром. Айседора носилась по комнате в красном хитоне, как демон разрушения. Распахнув буфет, она вывалила на пол все, что было в нем. От ударов ее хлыста летели вазочки с кронштейнов, рушились полки с сервизами. Сорвались деревянные утки со стен, закачались, зазвенели хрустали на люстре. Айседора бушевала до тех пор, пока бить стало нечего. Тогда, перешагнув через груды горшков и осколков, она прошла в коридор и за гардеробом нашла Есенина.
– Quittez cette bordele immediatement, – сказала она ему спокойно, – et suivez moi[42].
Есенин надел цилиндр, накинул пальто поверх пижамы и молча пошел за ней. Кусиков остался в залог и для подписания пансионного счета.
Этот счет, присланный через два дня в отель Айседоры, был страшен.
Расплатясь, Айседора погрузила свое трудное хозяйство на два многосильных «Мерседеса» и отбыла в Париж, через Кельн и Страсбург, чтобы в пути познакомить поэта с готикой знаменитых соборов.
Сергей ЕсенинМаксим Горький
В седьмом или восьмом году, на Капри, Стефан Жеромский рассказал мне и болгарскому писателю Петко Тодорову историю о мальчике, жмудине или мазуре, крестьянине, который каким-то случаем попал в Краков и заплутался в нем. Он долго кружился по улицам города и все не мог выбраться на простор поля, привычный ему. А когда, наконец, почувствовал, что город не хочет выпустить его, встал на колени, помолился и прыгнул с моста в Вислу, надеясь, что уж река вынесет его на желанный простор. Утонуть ему не дали, он помер оттого, что разбился.
Незатейливый рассказ этот напомнила мне смерть Сергея Есенина. Впервые я увидал Есенина в 1914 году, где-то встретил его