Но миссис Дэвис не отступала… Сюжет романа (поэт и босоножка) требовал, чтобы герой был непременно убит. И не где-нибудь, а в «Англетере», да еще и в том самом номере, в котором возлюбленная пара останавливалась по приезде в Питер в начале легендарной лав-стори. Устав от всей этой напраслины, достала я из заветной папочки машинопись Дневника Бениславской и наскоро, спустя рукава, ее откомментировала, обращая внимание лишь на те положения, которые доказывали беспочвенность ужасной версии [3] .
Ход доказательств был, помнится, таков. Даже если допустить, что и современники, прибежавшие утром 28 декабря 1925 года в «Англетер», и мать поэта, и его вдова Софья Андреевна Толстая, обмывавшая и одевавшая мертвого мужа при положении во гроб , ослепли от страха и не увидели ни на голове, ни на теле покойного следов «зверской расправы», что же могло заставить промолчать Галину Артуровну Бениславскую, которая покончит с собой через несколько дней после того, как в Дневнике будет сделана последняя запись? Вот эта: «Я знаю, я вижу, как он остался один в номере, сел и стал разбирать и мысли, и бумаги. Была острая безнадежность. И знаю еще: уже оттолкнув тумбу, он опомнился, осознал, хотел вернуться и схватился за трубу. Было поздно. Мать… говорит – берег лицо…» И еще, там же: «И вместе с тем – пройди эта ночь, быть может, несколько раз такие ночи могли повториться, но пройди они мимо, не останься он один, он мог бы еще прожить и выбраться из омута…» [4]
Джесси Дэвис, при всем своем простодушии, была человеком благоразумным. Ссылка на Бениславскую ее образумила, чего о своих соотечественниках сказать, к сожалению, не могу. Слушок продолжал существовать, упорно расширяя зону внушения. Правда, все-таки не белодневно, все-таки потаенно , в открытую печать не прорываясь. Но времена менялись, и вместе с перестройкой, вроде бы упразднившей институт политической цензуры и развязавшей языки, он вырвался из подполья и пошел гулять по городам и весям. Перегруженная тяжелой и в прямом, и в переносном смысле информацией интеллигенция рассуждала по аналогии, выводами и концептами, и мысли не допуская, что Россия в 1925 году, когда «отец народов» еще только протискивался к власти, и СССР предвоенных лет – разные государства. Ну, как в такой специфической ситуации объяснить, что в 1940-м Сталин уже мог организовать убийство Троцкого в Мексике, а в декабре 1925-го, в Москве, на XIV съезде партии, вынужден бороться с лютым своим врагом политическими методами? Меня слушали и не слышали. Дескать, если летом 1939-го молодчики из ОГПУ зарезали первую жену Есенина актрису Зинаиду Райх, почему бы им не придушить и самого поэта в декабре 1925-го?
Но зачем это делать в перенаселенной гостинице, т. е. почти прилюдно? – пыталась я проломить железную логику политически продвинутых собеседников. Они же (Власть) запросто могли Есенина арестовать, скажем, по делу его давнего, еще с дореволюционных лет, приятеля, «крестьянского поэта» Алексея Ганина, связавшегося по дурости с «русскими фашистами», да и прикончить на законных основаниях в подвалах Лубянки? Или сорганизовать «кабацкую пьяную драку»? Или заслать к черту на рога как постоянного автора левоэсеровских изданий? Известно, например, что Виктор Шкловский, человек не робкого десятка, в разгар гонения на эсеров, с которыми был как-то связан, опасаясь ареста, сделал ноги и вернулся на родину лишь года через два. Да и то по возвращении вынужден был испрашивать у Высшей Власти справку о лояльности. В «Записках» Лидии Гинзбург этот анекдот изложен так: «В свое время Шкловский был на примете у ГПУ. Ему очень надоело мотаться, спасаясь от преследований. В один прекрасный день он поймал Троцкого и попросил дать ему что-нибудь, с чем он мог ходить спокойно. И Троцкий будто бы дал ему бумажку: “Такой-то арестован мною и никаким арестам больше не подлежит”» [5] .
«Ну и что? – продолжали упорствовать продвинутые . – Одно дело какой-то Ганин или молодой, еще никому не известный Шкловский, и совсем другое – Есенин. Его необходимо было изъять из обращения тайно, без особого шума».
Допустим, не сдавалась я, но тогда соизвольте сообразить: зачем при такой установке подписывать в печать трехтомное собрание его поэтических произведений? Вдумайтесь: трехтомное, в самом солидном издательстве страны – Госиздате? Да одного только звонка оттуда было достаточно, чтобы трехтомник навсегда вылетел из плана. И без всяких объяснений. А он, несмотря на финансовые затруднения и нехватку бумаги, продолжал продвигаться к печати. Больше того. Кабы гражданин Есенин был занесен в тайные списки подлежащих изъятию контриков , разве стали бы ему покровительствовать и первый секретарь ЦК Азербайджана Сергей Миронович Киров, и его правая рука Петр Чагин, главный редактор влиятельной партийной газеты «Бакинский рабочий»? А они не только покровительствовали, они с ним возились как с писаной торбой. Когда летом 1925 года Есенин приехал в Баку, его, по настоянию Кирова, поселили на правительственной даче. «Летом 1925 года, – вспоминал Чагин, – я перевез Есенина к себе на дачу. Это, как он сам признавал, была доподлинная иллюзия Персии – огромный сад, фонтаны и всяческие восточные затеи. Ни дать ни взять Персия» [6] .
В воспоминаниях Чагина есть и такой эпизод: «В конце декабря (1925 года. – А. М. ) я приехал в Москву на Четырнадцатый съезд партии. В перерыве между заседаниями Серей Миронович Киров спросил меня, не встречался ли я с Есениным в Москве, как и что с ним. Сообщаю Миронычу: по моим сведеньям, Есенин уехал в Ленинград. “Ну что ж, – говорит Киров, – продолжим шефство над ним в Ленинграде. Через несколько дней будем там”. Недоумеваю, но из дальнейшего разговора узнаю: состоялось решение ЦК – Кирова посылают в Ленинград первым секретарем губкома партии (…) меня редактором “Красной газеты”. Но, к величайшему сожалению и горю, не довелось Сергею Мироновичу Кирову продолжить шефство над Сергеем Есениным. На следующий день мы узнали, что Сергей Есенин ушел из жизни» [7] .
Догадывался ли Есенин о возможной перемене в служебной карьере своих закавказских шефов? Не исключено, что догадывался. К 23 декабря (день отъезда Есенина в Ленинград) было уже ясно, что Г. Зиновьев, руководитель ленинградской партийной организации, возглавивший на Съезде вместе с Л. Каменевым, антисталинскую оппозицию, будет снят с руководящего поста и что Киров как выдвиженец Сталина – единственный серьезный кандидат на эту важную должность.
Впрочем, почуять, что Киров и Чагин сидят на чемоданах , Есенин мог бы и в Баку в августе 1925-го. По свидетельству Софьи Андреевны Толстой, Сергей Александрович, уезжая тем летом на Кавказ, собирался прожить там как можно дольше, всю осень, а может, и часть зимы. И вдруг, в разгар бархатного сезона, прямо-таки сорвался с места и 6 сентября был уже в Москве. Разумеется, ни летом в Баку, ни в декабре в Москве Чагин не стал бы в открытую, называя вещи своими именами, делиться с беспартийным товарищем надеждами на возможную перемену участи. Однако Есенину было достаточно и намеков. При всей своей кажущейся ненаблюдательности поэт обладал способностью добывать нужные ему сведения, что называется, из воздуха.
Во всяком случае, убегая из столицы в Ленинград – и в ноябре (на разведку), и в декабре 1925-го (насовсем, с вещами), – о Кавказе и о своих тамошних партийных заботниках С. А. уже не упоминал, хотя еще недавно утверждал, что только за Хребтом, за спиной Кирова и Чагина, чувствует себя защищенным.
Хорошо, соглашались (нехотя) оппоненты, но где гарантия, что убийство не совершили, допустим, гостиничные воры, огрев канделябром по голове и сымитировав самоубийство? Ведь Василий Наседкин, муж старшей сестры Есенина Екатерины, утверждает, что в день отъезда из Москвы (напоминаю: 23.12.1925) у С. А. был банковский чек на 640 рублей – сумма по тем временам огромная [8] .
Наседкин не ошибается. Поскольку наличных дензнаков в издательской кассе не было, Есенину действительно выдали чек. Вот только получить по нему деньги в банке лично С. А. не мог: у него не было паспорта. Куда делся паспорт, хранился ли в квартире его последней жены Софьи Толстой, среди прочих семейных, необходимых для регистрации брака документов, был ли в очередной раз утерян – из воспоминаний современников не ясно. Ясно одно: в Ленинград Есенин заявился без паспорта. Даже в Акте освидетельствования покойного упоминается лишь удостоверение личности, видимо, билет Союза поэтов. Короче, Есенин уезжал из Москвы не только без паспорта, но и без денег. Не с пустым кошельком, конечно, но той небольшой налички, какую он все-таки раздобыл, хватало разве что на железнодорожный билет, извозчиков да самые неотложные расходы. Казалось бы, мелочь, однако в скрещенье обстоятельств, затянувших на певчем горле веревочную удавку, она оказалась не безобидной. Но об этом ниже, а пока вернемся к уголовному варианту.
Изобретатели грабительской гипотезы все свои улики цепляют-вешают на сучковатый вопросик: да по каким таким признакам гостиничные воры могли бы сообразить, что одетый с иголочки знаменитый поэт, чье имя все еще рифмуется с именем заморской жар-птицы, прибыл в Ленинград с пустым портмоне? Отвечаю: по его поведению. Ну не стал бы именитый постоялец выпрашивать то ли у буфетчика, то ли у коридорного три бутылочки пивка в долг, будучи при деньгах. А Есенин, и это не подлежащий перепроверке факт, в свой последний земной вечер ничего, кроме взятого в долг пива, не пил.
Впрочем, уголовный сюжет (ограбление) повышенным спросом у любителей литературных сенсаций не пользуется, безбумажно циркулируя в узком кругу потребителей сфабрикованных в кино ужастиков с кровью. Иное дело политический, куняевский вариант, получивший окончательное оформление в большой, в формате ЖЗЛ, биографии Есенина, изданной в год столетнего юбилея поэта (1995) [9] . Ловко тасуя разного рода правительственные Постановления, Решения, Резолюции и т. д. и т. п., концепт отца и сына Куняевых возводил убийство в гостинице «Англетер» в акцию государственной необходимости. В результате и фигура Есенина укрупнялась до масштаба неформального лидера общекрестьянской оппозиции. В «Знамени» меня упросили отрецензировать эту книгу, я согласилась, но так ничего и не написала, сообразив по ходу дела, что проблема не столько в Станиславе Куняеве, сколько в его читателях, истово верующих в существование жидомасонского заговора, жертвой коего и стал-де Есенин. И если со Станиславом (не Сергеем) Куняевым еще возможен (в умозрении) профессиональный поединок, то с рядовыми членами патриотической рати в формате журнальной рецензии спорить бесполезно: нельзя напоить осла даже ключевой водой, если у того нет жажды. И все-таки в конце концов я на этот разговор решилась, правда, не без колебаний и лишь после того, как в одном из недавних номеров журнала «Посев», своим свободомыслием гордящегося, в интервью, взятом у сына поэта Н. Л. Брауна, прочла следующее: