Есенин. Путь и беспутье — страница 27 из 91

Согласившись на Тимошкины уговоры, Есенин дал себе слово: стихов мадаме не читать, о петербургских успехах не распространяться, а уж про то, что был у Блока, и Александр Александрович успехам поспособствовал и только что вышедший том сочинений подарил, – тем паче. Но когда Кулачиха вдруг встала из-за чайного стола, ушла куда-то наверх, а вернулась с книжкой Блока в руках – точь-в-точь такой, какая у него заперта в дедовом сундуке, не выдержал: похвастал. Дескать, и у меня такая, только с дарственной. Николай с Тимошкой иронически улыбались, да и Кашина, хотя и ахала, а по всему видно – не верит.

– Да я хоть сейчас принесу! Только не враз получится, книги-то у меня не дома, у деда. А это на дальнем конце, в Матово…

Тимошка и Николай заулыбались еще ехиднее, но барыня взглянула внимательней, даже голос у нее повзрослел: из старшей сестрички, привыкшей к общению со сверстниками младшего братика, вдруг выглянула важная дама, охочая до умных разговоров, выглянула и тут же спряталась:

– Нет, нет, сегодня не надо, деревня третий день гуляет, перепились, озоруют, задираются, лучше завтра… Приходите к обеду, мы здесь по-деревенски, в три обедаем, потом Тимофей Васильевич с детьми займется, а мы с Вами, Сережа, – Блоком. Очень мне почерк его любопытен, я в гимназии графологией увлекалась.

Так и пошло: с утра он работал, а к вечеру уходил к Кулаковым, если, конечно, Лидия Ивановна не уезжала в Москву.

Екатерина Есенина вспоминает: «Матери нашей очень не нравилось, что Сергей повадился ходить к барыне. Она была довольна, когда он бывал у Поповых. Ей нравилось, когда он гулял с учительницами. Но барыня? Какая она ему пара? Она замужем, у нее дети.

– Ты нынче опять у барыни был? – спрашивала она.

– Да, – отвечал Сергей.

– Чего ж вы там делаете?

– Читаем, играем, – отвечал Сергей и вдруг заканчивал сердито: – Какое тебе дело, где я бываю?

– Мне, конечно, нет дела. Но вот что тебе скажу: брось ты эту барыню, не пара она тебе, нечего и ходить к ней. Ишь ты, – продолжала мать, – нашла с кем играть.

Сергей молчал и каждый вечер ходил в барский дом».

Татьяну Федоровну понять можно. Она всерьез боялась, что Сергей влюбится в чужую и, как ей казалось, опытную в постельных делах женщину. Влюбится и пропадет. Но барыня если и крутила тайный роман, то не с ее сыном, и Есенин об этом догадывался, потому что возвращалась Лидия из Москвы иной, чем уезжала, – «с загадкой движений и глаз». Иногда они и вправду играли, вернее, играл Сергей и дети, а мать и учитель, примостившись в тени, просматривали свежие газеты, спорили о политике. Но когда перемена кончалась и Тимошка приступал к своим непосредственным обязанностям, Есенин и в самом деле читал – нет, не стихи, стихи мадам Кашина, в девичестве Кулакова, не воспринимала, особенно на слух, терялась, как школьница на экзамене. Зато «Яр» прослушала с интересом, записывала в блокнотик значение непонятных слов, некоторые главки просила прочитать еще раз. Особенно поразила ее сцена убийства крестьянами помещика, в имени которого – Борис Петрович – Есенин соединил имя ее брата – Борис и отчество отца – Петрович.

– Но как же так? (Лидия Ивановна была в растерянности, румянец – пятнами, глаза беспомощные, словно у близорукой) Из-за голубя, которого сцапала голодная кошка, – переполох, а тут? Человек! Да, плохой, грубый, жадный, неуважительный, но человек! Не дикари же они, не папуасы, чтобы не понимать: отвечать-то перед законом придется, хорошо еще этот ваш живописный старикан взял на себя вину, решив пострадать за общество, а если бы не взял? Закон есть закон, это еще при Некрасове мужики понимали. Помните: «Суд приехал, допросы, тошнехонько…» Так ведь там, у Некрасова, застрелился чужой, а здесь забили. А из-за чего? Не земля пахотная, своя, а пустошь, к тому же общинная. За мешок диких орехов? Не понимаю, и все тут! Ну, были бы изверги, воры, разбойники, душегубы…

Есенин попытался разъяснить «идею» повести, но запутался. Текст не вмещался в объясняющие слова, уходил в глубину. Да Лидия Ивановна уже и не слушала: приехали ветеринары – в уезде новая вспышка ящура…

Ушел он не прощаясь, ночевал у Титовых, застал там Ивановых корешей, охотников, и увязался за ними. А когда через неделю вернулся, нашел на комоде целую стопку писем. Самое толстое было от Клюева, с него и начал.

В открытке, отправленной еще перед отъездом из столицы, Есенин просил Николая Алексеевича высказать свое мнение о его стихах, если наткнется на них в периодике. Стихи Есенина Клюев прочел, они ему «не показались», о чем и сообщил В. С. Миролюбову, издателю опубликовавшего их «Ежемесячного журнала»: «Какие простые неискусные песенки Есенина в июньской книжке – в них робость художника перед самим собой и детская, ребяческая скупость на игрушки-слова, которые обладателю кажутся очень серьезной вещью». Что-то вроде этого, хотя и поделикатней, написал он, видимо, и в Константиново. Есенин обиделся и не ответил. Новое письмо было посерьезней, снисходительных поучений в нем не было. Николай Алексеевич наконец-то разговорился, приоткрыл сокровенное:

«… Мы с тобой козлы в литературном огороде, и только по милости нас терпят в нем… Особенно я боюсь за тебя… Твоими рыхлыми драченами объелись все поэты, но ведь должно тебе быть понятно, что это после ананасов в шампанском… Быть в траве зеленым, а на камне серым – вот наша с тобой программа, чтобы не погибнуть. Знай, свет мой, что лавры Игоря Северянина никогда не дадут нам удовлетворения и радости твердой, тогда как любой петроградский поэт чувствует себя божеством, если ему похлопают в какой-нибудь “Бродячей собаке”… Я холодею от воспоминаний о тех унижениях и покровительственных ласках, которые я вынес от собачьей публики. У меня накопилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моем творчестве, которые в свое время послужат документами – вещественными доказательствами того барско-интеллигентского, напыщенного и презрительного взгляда на чистое слово и еще того, что Салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества. Я помню, как жена Городецкого в одном собрании, где на все лады хвалили меня, выждав затишье в разговоре, вздохнула, закатила глаза и потом изрекла: “Да, хорошо быть крестьянином”. Подумай, товарищ, не заключается ли в этой фразе все, что мы с тобой должны возненавидеть и чем обижаться кровно? Видите ли – не важен дух твой, бессмертное в тебе. А интересно лишь то, что ты, холуй и хам-смердяков, заговорил членораздельно».

Жена у Сергея Митрофановича и впрямь препротивная: красивая, да ломака. И дура набитая, одно слово – Нимфа. Но Клюев Есенина все-таки озадачил: в его личном столичном опыте не было ничего, что, по мнению олонецкого песнопевца, следовало-надлежало ненавидеть. Или кровно обижать. Наоборот! Обласканный, прямо-таки зацелованный Есенин уезжал из Питера совсем в ином настроении. Вот как представлял он себе в триумфальном апреле 1915 года свою будущность, вслушиваясь в перестук вагонных колес, вглядываясь в смутные очертания удаляющейся в ночь столицы: «Было время, когда из предместья Я мечтал по-мальчишески – в дым, Что я буду богат и известен И что буду я всеми любим…»

Интересно, что скажет Лидия Ивановна, если показать ей клюевское письмо? Но Лидия Ивановна не звала, а сам идти в ее парадиз Есенин не хотел. И хорошо, что не звала. Он искал имя для новой, второй книги. За долгое константиновское лето, сам того не заметив, написал уйму стихов, которые никак не втискивались в расписную коробушку «Радуницы».

Тимофей прибежал под дождем, высунул из ряднины чумазое лицо и затараторил:

– У Кашиных лазарет! Детки в соплях, сама кашляет. Ты, говорит, хвастал: у моей мамки средство от простуды имеется. Вот и дуй, лечи, а я к Поповым, у них нынче спевка. Николай – за хормейстера…

Забрав увязанную Татьяной Федоровной торбочку – три пары носков, кулек черной каменной соли (нагреть на сковородке и насыпать в носки) да пузырь с камфарой, Есенин поплелся в усадьбу…

Реакция Лидии Ивановны на письмецо из Вытегры была неожиданной.

– Ох, как я понимаю вашего песнопевца, сызмала от снисходительности дворянства настрадалась. Может, и отец страдал. Кулак, кровопивец, из грязи да в князи. Из грязи в князи не попадешь, даже ежели в княжеский особняк в золоченой карете въедешь. Только вам все-таки лучше, чем мне. За вами – крестьянская Россия, огромная, темная, непросвещенная, но своя. А я, а мы? Везде чужие. Если бы не война, я бы эту усадьбу давно продала, нехорошо в ней, во всех углах – чужой запах, чужие воспоминания. И ремонт Боря сделал, и цветники, и газоны, а затопят печи – в трубах гудёт. Вой, вопль. Не думайте, я не нервная и не аскетка, я деньги люблю, красивые вещи люблю, мы с братом знаете как жили? Квартира буржуйская, еда и прислуга отцом оплачены, а карманных грошиков кот наплакал. К подругам на именины и то не ходила, чтобы у папаши на подарки не клянчить. А теперь дорвалась. По Мюру и Мерилизу как по Лувру хожу, не могу наглядеться. Мужу не нравится, дескать, в тебе, Лида, кулаковская кровь играет, а я как голодная: хочу, хочу, хочу! Знаю, не мои деньги и нечистые. Знаю, да не чувствую: чужие деньги не пахнут. Не пахнут, и все тут! Была бы верующая, покаялась, но – не верую. Не верую и греха не боюсь, отцова дочка, прав, наверное, мой благоверный.

Греха не боюсь, боюсь деревни. Ох как боюсь! У вас, знаю, надо мной посмеиваются: и что это барыня за ворота ногами не ходит? Прежние господа по своим-то владеньям пехом гуляли. Я бы и рада пройтись, и дети просятся, третье лето живем, а дальше церкви – земля неведомая. Вы мне в повести своей словно про заморское царство рассказываете – не достать руками, не дойти ногами. Я ведь и в Белом Яре давно не была, Борис после злосчастного происшествия в Константинове редкий гость, у себя в Яре строится. Ивану, кучеру, не доверяю. А с вами, Сережа, рискну. Поедемте? Давно там были?

«Однажды за завтраком, – вспоминает Екатерина Есенина, – он (Сергей. –