мально причислил Есенина, давно уже находилась в прифронтовой полосе, и поэт, как отставший, получил почти полную свободу, по крайней мере, до особого распоряжения. Вскоре последовало и распоряжение: до первого января 1917 года числить Есенина С. А. служащим Канцелярии по постройке Феодоровского собора. Узнав про новую льготу, Есенин так расстроился и раздвоился, что даже пожаловался отцу: «Слоняюсь как отравленный, из стороны в сторону без дела и мешаю то столяру, то плотнику. В общем, положение средне».
О том, что Есенин не делает из мухи слона, а действительно недоволен навязанным ему льготным положением, свидетельствуют и воспоминания М. П. Мурашева (начало июля 1916 года.): «Есенин в лазарете бывал редко. Помогал в канцелярии фельдшерам и сестрам писать списки больных, то заполнял продовольственные карточки, то несколько дней его не вызывали, тогда он лежал целые дни у себя в полутюремной комнате». Недовольство своим положением к житейскому неудобству не сводилось. Лазарет, к которому его, с подачи Клюева, присобачили , патронировали дочери царя. Сами по себе царевны, все четыре, милые, ласковые, вот только в присутствии царственных особ даже у врачей менялся голос. Есенин же осмелился отвечать на глуповатый щебет царских дочерей шутливо, как если бы они были обыкновенными барышнями, от нечего делать играющими в сестер милосердия. Ломан, поставленный в известность о неприличном поведении нижнего чина, вызвал оплошавшего санитара к себе в кабинет и подробно, по-отечески, разъяснил, как следует держаться в подобных случаях. А разъяснив, настоятельно посоветовал, фактически приказал сочинить к тезоименитству одной из царевен приветственные стихи. Есенин стушевался и пообещал. Получилось хуже некуда, но адъютант императрицы сделал вид, что халтурные вирши есть самое то и тут же выписал исполнительному автору увольнительную (с открытым числом). Взбешенный Есенин решил отыграться на «смиренном Миколае» – услужливый дурак опаснее врага, но на углу Невского и Фонтанки нос к носу столкнулся с Севкой Рождественским, на него и обрушил ярость и ярь: «…Пуще всего донимают царские дочери – чтоб им пусто было. Приедут с утра, и весь госпиталь вверх дном… А они ходят по палатам, умиляются. Образки раздают, как орехи с елки…» Опростал, потешил душу, спустил ярь и на Фонтанную, 149, заявился уже спокойный. Там и заночевал, уже досадуя, что Клюев, не дождавшись от него весточки, смылся на родину. Постелили Сереженьке на прежнем месте, в комнатенке для прислуги, теперь здесь расположился Клюев-отец, приехавший навестить дочь и показаться столичному «дохтору». Старик Есенину понравился – той же породы, что и Федор Титов. Так понравился, что Сергей задержался на Фонтанной до конца увольнительной, а воротясь в полутюремную свою клетушку, написал Николаю по-доброму, как давно не писал:
«Приехал твой отец, и то, что я вынес от него, прям-таки передать тебе не могу. Вот натура – разве не богаче всех наших книг и прений? Все, на чем ты и твоя сестра ставили дымку, он старается еще ясней подчеркнуть, и для того только, чтобы выдвинуть помимо себя и своих желаний мудрость приемлемого. Есть в нем, конечно, и много от дел мирских с поползновением на выгоду, но это отпадает, это и незаметно ему самому, жизнь с его с первых шагов научила, чтоб не упасть, искать видимой опоры. Он знает интуитивно, что когда у старого волка выпадут зубы, бороться ему будет нечем, и он должен помереть с голоду… Нравится мне он».
Клюев-отец не просто понравился Есенину. Своими мудрыми сентенциями он освободил его душу от тягостных сомнений. Раз уж так паршиво складываются обстоятельства, надо хотя бы использовать их в качестве «видимой опоры» – чтобы не упасть. Мудрость приемлемого? А ежели без эфтой мудрости на Руси не прожить и не выжить? У господина Ломана, конечно, своя игра и своя корысть. Хочет, чтоб и Есенин, как золотая рыбка, был у него на посылках. И чтобы «Голубень» открыто, типографским способом посвятил императрице. А пока, мол, переплетем «Радуницу», построим подарочный экземпляр: специально для государыни. И ведь не подхалимничает, без лести предан: великодержавный столп и оплот престола. Да и ему, «без-при-зорнику» и «без-домнику», чего уж юлить-таить, видимая опора. Без этой подпоры он, Есенин Сергей, старший и единственный сын, ничем не сможет помочь семье. Как бы широко его ни печатали. А помочь надобно. Отец из-за астмы в деревне который месяц мается, ни дров, ни сена для коровы не запасли, и купить не на что. Успокоившись, стал тщательно, не торопясь готовить к изданию «Голубень» и с легкой душой написал Анюте. От того июльского письма, судя по контексту, пространного, сохранилась одна-единственная страница. Но и этот обрывок свидетельствует: поэт если и преувеличивал, то не слишком, когда весной 1921 года говорил Ивану Грузинову: «У меня была настоящая любовь. К простой женщине. Об этом никто не знает… Она умерла. Никого я так не любил». Вот этот по капризу случая уцелевший клочок: «Я еще не оторвался от всего того, что было, поэтому не проломил в себе окончательной ясности. Рожь, тропа такая черная и шарф твой, как чадра Тамары. В тебе, пожалуй, дурной осадок остался от меня, но я, кажется, хорошо смыл с себя дурь городскую. Хорошо быть плохим, когда есть кому жалеть и любить тебя, что ты плохой. Я об этом очень тоскую. Это, кажется, для всех, но не для меня. Прости, если был груб с тобой, это напускное, ведь главное-то стержень, о котором ты хоть маленькое, но имеешь представление. Сижу, бездельничаю, а вербы под окном еще как бы дышат знакомым дурманом. Вечером буду пить пиво и вспоминать тебя. Если вздумаешь перекинуться в пространстве, то напиши. Капитолине Ивановне и Клавдию с Марфушей поклонись».
Рассекречивание чужих тайн и при избытке документированного материала задача не из простеньких, а при острой документальной недостаточности превращается в головоломку. И все-таки кое-какие предположения сделать можно. Н. И. Гусева-Шубникова в книге «Поэмы Есенина» уже обратила внимание на то, что Есенин сравнивает шарф Анны с чадрой княжны Тамары, героини лермонтовского «Демона». Но, к сожалению, дальше констатации факта как такового не пошла: дескать, «в этих строках есть явный отзвук строк из поэмы М. Ю. Лермонтова “Демон” (1829–1839)». На мой же взгляд, и грузинская красавица, и ее «чадра» упомянуты в письме не только потому, что Анна, закутавшись в шарф, становилась слегка похожей на княжну Тамару, как ее изобразил Врубель на знаменитых иллюстрациях. Есенин конечно же видел эти работы, после смерти художника они широко и публиковались, и выставлялись. Наверняка прочел и биографию автора «Демона», написанную П. А. Висковатовым (1891). А если видел и читал, значит, знал, что в легендарной поэме зашифрована («заперта на замок тайного слова», Есенин, «Ключи Марии») история любви поэта к подруге юных дней Варваре Александровне Лопухиной, чувство к которой Михаил Юрьевич пронес через всю свою жизнь, несмотря на дальнейшие увлечения. Не исключено, что знает об этом и Анюта, как-никак, а она девушка из учительской семьи; во всяком случае, Есенин не объясняет ей, кто такая Тамара и почему носит «чадру». А вот начальная фраза: «Я еще не оторвался от всего того, что было, поэтому не проломил в себе окончательной ясности» – легкокасательно, по-есенински перекликается, аукается уже не с Лермонтовым, а с пушкинским: «Прошла любовь, явилась муза, и прояснился темный ум». Когда проломится к ясности, напишет: «Не бродить, не мять в кустах багряных Лебеды. И не искать следа… Со снопом волос своих овсяных Отоснилась ты мне навсегда…» Но в момент написания письма (до 10 июля 1916 года) полной ясности еще не было…
Поняла ли Анна Алексеевна Сардановская, простая душа, этот (двойной) намек? Вряд ли. Слишком тонок! Впрочем, может, что-то и почуяла, но не умеет выразить словом не внятное и ей самой состояние. Счастливая невеста хорошего человека, верного, любящего, великодушно простившего любимой девушке недавнее «сумасшедшее» увлечение, на виду у всей деревни – а в деревне все знают все и про всех – гуляет по ночам с детским своим «ухажером», о котором столько лет даже не вспоминала? Не вспоминала, да не забыла, не нынешнего – прежнего. Вот только тот, прежний, был слишком робок, а нынешний… Мало что груб, так еще и хвастает «нехорошестью»: хочу, мол, чтобы любили и таким. Нехорошим он ей не нравится. А ежели не нравится, зачем вступает в переписку? Анна Алексеевна Сардановская, в замужестве Олоновская, не знает ответа на коварный и вечный вопрос. Не по возрасту он ей и не по уму: «явилось большое желание», и все тут. Оттого и письмецо получается пустоватое, осторожное, не такое, какого ждет от нее Сергей: «Совсем не ожидала от себя такой прыти – писать тебе, Сергей, да еще так рано, ведь и писать-то нечего, явилось большое желание. Спасибо тебе, пока еще не забыл Анны, она тебя тоже не забывает. Мне несколько непонятно, почему ты вспоминаешь меня за пивом, не знаю, какая связь. Может быть, без пива ты и не вспомнил бы? Какая великолепная установилась после тебя погода, а ночи – волшебство! Очень многое хочется сказать о чувстве, настроении, смотря на чудесную природу, но, к сожалению, не имею хотя бы немного слов, чтобы высказаться. Ты пишешь, что бездельничаешь. Зачем же так мало побыл в Константинове? На праздник, 8-го было здесь много народа, я и вообще все достаточно напрыгались, но все-таки – А. С.»
Письмо давным-давно опубликовано, но до сих пор не отрефлектировано. Между тем процитированный текст, если читать его как письмо девушки, которая в воспоминаниях поэта осталась лучистой и светлой, как снег, напрямую отсылает нас к поэме «Анна Снегина». Во-первых, потому что письмо А. С., как и другой А. С.(Снегиной) беспричинно («Письмо как письмо. Беспричинно. Я в жисть бы таких не писал»). Во-вторых, потому, что полуфинальные сцены реального романа Сергея Есенина и Анны Сардановской, как и в поэме, развертываются на фоне прекрасного и ставшего еще прекрасней после его внезапного отъезда лета. Судите сами. В жизни: «Какая великолепная установилась после тебя погода, а ночи – волшебство!» В поэме: «Есть что-то прекрасное в лете, А с летом прекрасное в нас».