ываться и ни к кому не привязываться, все-таки чуток привязался и даже загорелся странноватой идеей. Вот заработает денег, снимет две комнаты, привезет из деревни сестер, а Катя будет с ними заниматься – учить и математике, и пению, и кройке-шитью. Как и следовало ожидать, из семейной затеи ничего не вышло. Екатерина Романовна возобновила знакомство с Александровым, который сразу же дал ей понять, что у него «серьезные намерения». Ей было уже почти тридцать – для женщины, даже если она выглядит значительно моложе своих лет, возраст критический.
Устинов догадывался об этой связи, но она его не беспокоила. Девица серьезная, служит исправно, уютная, симпатичная, порядочная, из хорошей интеллигентной семьи. Страстями тут не пахнет, ни с одной, ни с другой стороны, сошлись по молодому делу, разойдутся без печали. Куда больше тревожила Георгия Феофановича настырность, с какой самоуверенный Мариенгоф затягивал Есенина в свои амбициозные планы. Старший сын в многодетной семье, с детства приученный заботиться о тех, кто младше и слабее, Устинов еле сдерживал раздражение, видя, что в присутствии этого расфуфыренного молодчика (один пробор чего стоил, идеальный, шелковой белой ниточкой проложенный профессиональной рукой) Есенин терялся. Бухарина не испугался, а перед дылдой робел. Неужто все дело в росте? Однажды не удержался и буркнул вслед, тихо, но так, чтобы Сергей расслышал: велика фигура, да дура! Но тот то ли не расслышал, то ли из деликатности промолчал. По самому складу своей натуры Георгий Устинов был воспитателем трудных подростков, того же типа, что и Семен Макаренко, автор «Педагогической поэмы». Заметив, что Есенина начинает тяготить слишком уж аскетичный и однообразный его быт, Устинов подбросил Сергею идею молодежной коммуны и, пользуясь своими связями в низовых хозяйственных сферах, выхлопотал под идею уникальное помещение в Козицком переулке: большая комната для коммунаров и при ней маленькая, лично для Есенина. И вся эта роскошь – в доме, где по непонятным причинам действовало паровое отопление, да еще и почти рядом с «Правдой». (Главная партийная газета в ту пору размещалась на Тверской.)
Есенин был вне себя от радости. Наконец-то он не будет никого стеснять и сможет помочь бездомным и замерзающим друзьям. К тому же в конце января к его опекуну приехала жена, и в холостяцком их номере воцарилась семейная обстановка. Будучи младше Есенина года на два, супруга Устинова держалась так солидно, что Есенин называл ее тетей Лизой. Приятели поэта и прежде, заходя за ним, и по делу, и так, мялись в дверях, стесняясь строгого хозяина, а теперь, при тете Лизе, и вовсе перестали ходить.
Первым делом Есенин разыскал замерзающего Рюрика Ивнева, своего старого, еще с Питера приятеля и торжественно, на извозчике доставил на Козицкий.
Устинов все по тем же каналам раздобыл и бумагу. Естественно, для издательства «Московская Трудовая Артель Художников Слова», для которого у Есенина, как упоминалось выше, были уже готовы целых четыре книги: сборник орнаментальных поэм «Преображение», дополненная и отредактированная «Радуница», слегка отощавший «Сельский часослов», ну и конечно, «Ключи Марии». Есенин, как водится, похвастал «редкостной удачей» Мариенгофу, скрыв на свою беду, ее истинную причину. Анатолий, изобразив восторг, тут же потащил его к себе на Петровку, где квартировал у какого-то буржуя. Не мешкая вызвонил Шершеневича, и они всю ночь напролет уговаривали счастливого обладателя дефицитной бумаги плюнуть на «МТАХС» и образовать издательство «Имажинисты». Шершеневич тут же набросал шикарный издательский план. Есенин оторопел, но они наседали, а он то вяло соглашался: да, хорошо бы, но…, то не очень уверенно возражал: а как же Петька Орешин? А Белый? Я же им обещал. В конце концов уснул, а Мариенгоф с Шершеневичем все еще сидели за столом: писали, переписывали…
Проснулся Есенин поздно. На стуле возле его ложа лежала записка. Дескать, ушел на работу, буду ближе к вечеру. Ближе к вечеру Сергей отправился к Катюше Эйгес, там и заночевал, потом битых два дня возился с приехавшим из Иваново-Вознесенска товарищем по Суриковскому кружку, потом… Потом купил свежий номер «Советской газеты», в котором, по его подсчетам, должна была появиться «Песнь о собаке». Искал свою фамилию, а наткнулся на нечто такое, от чего чуть не вырвало.
ИЗДАТЕЛЬСТВО ИМАЖИНИСТОВ
Группа имажинистов организовала на артельных началах и уже приступила к печатанию следующих книг: «ИМАЖИНИСТЫ». Сборник – манифесты, статьи, проза, рисунки; «ПЛАВИЛЬНЯ СЛОВ» – стихи, проза; «ДВУРЯДНИЦА». Есенин «Пантократор» (поэма), А. Мариенгоф «Мария Магдалина» (поэма); Анатолий Мариенгоф: «ВЫКИДЫШ ОТЧАЯНИЯ», стихи и «КОНДИТЕРСКАЯ СОЛНЦ», стихи; С. Есенин «СТИХИ», «КЛЮЧИ МАРИИ» (теория имажинизма).
Есенин скомкал газету и поплелся к Устинову. Георгий Феофанович сидел за столом. Свежая «Советская газета» была развернута на том самом месте. Увидев Есенина, он медленно поднялся и пошел на него…
Он пошел так, как дед Федор на Сашку, когда тот чуть было не утопил его внука. Сашка, держа на руках перепуганного племянника, стоял в дверях и со смехом рассказывал, как все случилось. Дед, двинув стулом, встал и пошел. Сашка, разжав руки, попятился в сени… Но Титов шел молча, тараном, а Устинов орал как бешеный:
– Своими руками задушу! Пристрелю! Кондитерская солнц? Кондитер хренов…
– Да успокойся ты, Жорка. Вот и Рюрик говорит: кондитер твой Мариенгоф. Благополучный кондитер. Это я во всем виноват, не сказал, откуда бумага.
Устинов как-то сразу обмяк, но через минуту стал прежним. И уже прежним твердым партийным голосом отчеканил:
– Завязывать надо с этой коммуной. Утром зашел, тебя думал застать – мамаево побоище. В ряд лежат, до сих пор не протрезвились. Питейный дом, а не рабочая комната. И все незнакомые. Забирай свой багаж и в «Люкс» возвращайся. Твоя тетя Лиза меня совсем испилила: где, мол, Сережа, почему не заходит. А кондитера предупреди: чтобы в «Люкс» ни ногой. С лестницы спущу. Да потверже.
– Ладно, Жор, предупрежу.
И в самом деле предупредил, вот только потверже почему-то не получилось. Мариенгоф фыркнул и перевел разговор. А разговор все о том же: завязывай, мол, со своим крестьянским обозом. Дело надо делать. Дело и деньги. У тебя-де книжица вышла, не сегодня-завтра вторая выскочит, за ней третья. А папиросы купить не на что. Разуй глаза, присмотрись. При Союзе поэтов кафе открылось. На насиженном, всей Москве известном местечке. Было «Домино», стало «Кафе поэтов». Вот и мы откроем, и кафе, и книжный магазин. Вадим говорит, лучше всего в бывшем «Боме». На Тверской. Вроде как кафе при издательстве. А по сути, издательство при кафе. Заведем в это стойло своих Пегасов, и потекут денежки. И публика потечет, и не свой брат, сочинители, а самая настоящая читающая публика. В квартирах – холодрыга, керосина нет, электричества тоже, а у нас – ты. Знаменитый русский поэт. Потом историки назовут: кафейный период русской литературы. Ты думаешь, почему англичане в свои пабы идут? Потому что у них в домах холодно. А в пабе всегда тепло. А у нас и паб, и изба-читальня. Только устная.
Есенин набычился: заводить вскормленного на рязанских лугах Пегаса в бывший «Бом» ему решительно не хотелось. Когда-то, еще до войны, его туда Анна Романовна упросила зайти. Любопытно же посмотреть, а одна стеснялась. Зашли, заглянули в меню и вон выскочили. Но Мариенгоф не отставал. А однажды случилось вот что. Сидели, как обычно, вчетвером (Есенин, Мариенгоф, Шершеневич, Кусиков) у «Поэтов» в бывшем «Домино». Пятым за их столик, и тоже как обычно, подсел презанятный чудак. На вопрос, кто, откуда чудак неизменно помалкивал, дескать, Дид Ладо, художник, а все остальное значения не имеет. Обычно подсаживался он ненадолго, но на этот раз осел. Пришлось смытывать удочки и искать другое место. Прошли пол-Тверской, оглянулись, а Дид Ладо тут как тут. Не отстает. Дошли до «Люкса». Есенин прощается, дескать, мне сюда. А они все, и художничек тоже: и нам, мол, туда же. Мариенгоф, разозлившись, откланялся.
Устинов, не обнаружив среди нагрянувших прилипал «черного кондитера», успокоился и усадил незваных гостей за стол. Ужинали, как вспоминал Шершеневич, тихо, и ничто не предвещало крутой развязки: «Столетнего вина не было. Дид Ладо осушал жидкость, недавно выкачанную из зазевавшегося автомобиля. Беседа носила дружественный и мирный характер. Устинов жаловался на напряженное положение на фронте. Кусиков, как всегда, бренчал гитарой и шпорами. Устинов сказал:
– Того и гляди, они займут Воронеж.
Вдруг неожиданно для всех Дид Ладо, уже вместивший в себя больше влаги, чем может вместить бак “форда”, с явно несоображающими глазами ляпает:
– Вот тогда им по шее накладут!
Есенин не понял:
– Чего ты, Ладушка, плетешь чушь? Если отнимут Воронеж, так, значит, не им, а нам наклали.
– Я и говорю: большевикам накладут, слава Богу!
Устинов встает. Хмель выскочил у всех, кроме Ладо.
Устинов подходит к столу, вынимает оттуда наган и мерными спокойными шагами направляется к художнику. При виде дула тот тоже трезвеет и начинает пятиться к стене, пока, смешно дрыгая ногами, не падает на кровать, оказавшуюся под его спиной.
Уже нет тихого Устинова, Георгия Устинова, хозяина и друга. Стоит Устинов-фронтовик.
Губы говорят четко и разборчиво:
– Сейчас я тебя (в бога, душу и во все прочие места) прикончу.
Медленно поднимается наган. Кусиков и я бросаемся между ними. Одно мгновение, и Ладо стоит на коленях… а мы с Кусиковым летим куда-то в угол.
– Будете защищать – и вас заодно!
И вдруг вырывается Есенин. Он, кажется, никогда не был таким решительным. Он своим рязанским умом лучше нас всех оценил создавшееся положение. Он подлетает к стоящему на коленях художнику: раз по морде! два по морде! Дид Ладо голосит, Есенин орет, на шум открываются двери и из коридора сбегаются люди. Стрелять Устинову уже трудно. Да и картина из трагической стала комической: Есенин сидит верхом на Ладо и колотит его снятым башмаком. Затем Устинов берет Ладо за шиворот и, спрятав револьвер, выводит гостя в коридор. Там легкий толчок, от которого Ладо головой открывает дверь противоположного номера; еще один толчок – и Ладо быстро сосчитывает абсолютно все ступени из бельэтажа.