…Мы вернулись в номер… Есенин напомнил нам старый разговор о редиске, которая красна снаружи и бела внутри.
Когда мы вышли, Сережа ругал нас:
– Черти!.. Жорку начали уговаривать не стрелять! Да он в эту минуту не только Ладо, а и вас бы пристрелил…
Через несколько лет после самоубийства Сережи я открыл “Известия”. На последней странице было траурное объявление о кончине Георгия Устинова». (Георгий Феофанович Устинов покончил с собой в 1932 году при невыясненных обстоятельствах. – А. М .)
Не думаю, чтобы Есенин считал, что «Жорка» способен пристрелить любого с ним не согласного. Скорее всего легкокасательно предупреждал приятелей, чтобы при Устинове были осторожнее, не развязывали языки. Что же касается урока, какой преподнес ему самому этот инцидент, то урок был не слишком веселым. Отстаивать свою правду, когда имеешь дело с человеком с наганом, даже если этот человек твой друг и обожает тебя как поэта, – невозможно. Тем паче что и ты, сам, как та редиска из анекдота: красный снаружи. А что там внутри? Пока непонятно: вроде розовый, а может, и буро-малиновый.
Глава двенадцатая Собратьям моим кажется… Весна – декабрь 1919
Итак, к весне 1919 года в прекраснейшем из есенинских планов невычеркнутым остался только пункт седьмой: «Зарубив на носу: ласковое теля двух маток сосет, держать в уме дальний прицел. Прицел на собственное литературное хозяйство и на законное от него кормление. От чужого корытца не сегодня-завтра оттиснут». Мариенгоф утверждает: Есенин окончательно разорвал и с большевиком Устиновым, и с Орешиным, и Клычковым уже в феврале 1919-го. Тогда же, дескать, и перебрался из партийного «Люкса» в холодную комнату на Петровке, где Анатолий Борисович квартировал на пару с гимназическим товарищем Григорием Колобовым. (В «Романе без вранья» с него списан сильно шаржированный персонаж Миша Молабух.) Между тем воспоминания Устинова, равно как и других очевидцев, свидетельствуют, что и отрыв Есенина от совместников по крестьянской купнице, и примыкание к имажинистам растянулись на несколько месяцев. Есенин явно не торопился отказываться от заведования издательством «МТАХС». Правда, запас бумаги, добытой с помощью Устинова, почти растаял, но еще не факт, что навсегда. Кроме того – и это, вероятно, и есть главный тормоз, – не мог же он вот так, в одночасье, отречься от взятых на себя обязательств. И перед Петром Орешиным, которого фактически сманил из Питера. И перед Сергеем Клычковым, вместе с которым пережил самые трудные месяцы новой эры. Еще труднее было хоронить идею Союза крестьянских писателей. «После одной из бесед об имажинизме, – пишет Мариенгоф, – когда Пимен Карпов шипел, как серная спичка, зажженная о подошву, а Петр Орешин не пожалел ни “родителей”, ни “душу”, ни “бога”, Есенин, молча отшагав квартал по Тверской, сказал:
– Жизнь у них была дошлая… Петька в гробах спал… Пимен лет десять зависть свою жрал… Ну и стали как псы, которым хвосты рубят, чтобы за ляжки кусали».
В «Романе без вранья» процитированный фрагмент истолкован как доказательство нехорошего отношения Есенина к своим прежним соратникам. На самом деле эпизод доказывает совсем другое, а именно то, что у Сергея Александровича было серьезное намерение влиться в имажинизм не единолично, а всей купницей, образовав и здесь нечто вроде крестьянской секции. Проект коллективного вступления в «Ассоциацию вольнодумцев» одобрения не встретил, что с одной, что с другой стороны. И Есенин был вынужден отступиться от своей идеи, но сделал это не тотчас после описанной Мариенгофом ссоры, а лишь после того, как получил пренеприятнейшее известие от Клюева. В ответ на предложение вступить в предполагаемый Союз крестьянских писателей нежный апостол выдвинул отнюдь не нежное условие: не возражаю, но только в случае, ежели начальствовать и править буду я. В пресловутом письме в редакцию (подробнее речь о причинах появления этого письма пойдет в главе «Откол и пустыня») журнала «Новый зритель» (сентябрь 1924-го) Мариенгоф утверждает, что оруженосцы Великого Ордена никогда не были уверены в Есенине как в сотруднике и единомышленнике. Признание, хотя и сделано во гневе, – один из тех редких случаев, когда Анатолий Борисович говорит истинную правду. Роман Есенина с имажинизмом и начался с полемики, и кончился полемическим выпадом. Не согласовав свое решение с коллегами, в августе 1924-го через газету «Правда», Есенин объявил имажинизм распущенным. Не слишком красиво, но лучше поздно, чем никогда. Иначе как скандальным разводом этот неравный брак и не мог разрешиться, ибо его конец был заложен в его начале. К убеждению, что «огромная и разливчатая жизнь образа» – «основа русского духа и глаза» и что первым имажинистом был автор «Слова о полку Игореве», Сергей Александрович пришел, напоминаю, еще до встречи с Мариенгофом. Поэтому и разногласия обнаружились уже при обсуждении «Декларации имажинизма». Есенин, хотя формально и подписал групповой Манифест, оставил за собой право на особое мнение. Дескать, органической образности молодые поэты учиться должны у него, а не у изобретателей декоративного «имажизма». Вадим Габриэлович Шершеневич, человек умный и трезвый, право Есенина на особое мнение вслух и письменно не оспаривал. А тот поначалу, видя, что ему не противоречат, особо не взбрыкивал, хотя и не уставал твердить: русский имажинизм ведет свою родословную от Баяна. Словом, до поры до времени оруженосцы Великого Ордена старались не ссориться и не мешать друг другу. Сходясь, говорили (и думали) каждый о своем, а расходясь, оставались при своем мнении. В одном из верлибров той поры Мариенгоф перевел на язык «имажизма» стенограмму типичного заседания «собратьев по тому течению, которое исповедует Величие Образа»:
Опять вино
И нескончаемая лента
Немеркнущих стихов.
Есенин с навыком степного пастуха
Пасет столетья звонкой хворостиной.
Чуть опаляя кровь и мозг,
Жонглирует словами Шершеневич,
И чудится, что меркнут канделябровые свечи,
Когда взвивается ракетой парадокс.
……
Под мариенгофским черным вымпелом
На северный безгласный полюс
Флот образов
Сурово держит курс.
И чопорен, и строг словесный экипаж.
Однажды лебедь, рак да щука везти с поклажей воз взялись… И тем не менее воз с поклажей двигался и даже сохранял остойчивость благодаря дружеским отношениям Есенина и Мариенгофа. С осени 1919-го и до осени 1921-го, то есть до переселения Сергея в отведенный Айседоре Дункан особняк на Пречистенке они были практически неразлучны. Но даже ревнивой Дункан не удалось разрушить этот союз. Перед отъездом с ней в заграничное турне Есенин подарил милому Толе прощальные стихи. Вот-де, хотя и женился на заморской жар-птице, но это ничего меж нами не меняет. Женщин много, а друг один:
Есть в дружбе счастье оголтелое
И судорога буйных чувств —
Огонь растапливает тело,
Как стеариновую свечу.
Возлюбленный мой! дай мне руки —
Я по-иному не привык, —
Хочу омыть их в час разлуки
Я желтой пеной головы.
Сплетники пустили было слушок: парочка, видать, голубая – но заткнулись. За парочкой тянулся пестрый выводок молоденьких совбарышень, и было доподлинно известно, что то одна, то другая оказывалась у них в постели. Галина Бениславская в своем дневнике рисует такую картинку: «Вышли из Политехнического. Идем издалека, решив проследить, где он (Есенин. – А. М. ) живет. А непосредственно за ним толпа девиц с возгласами: “Душка Е.!”»
Полускандальная версия, разумеется, продолжает существовать. Мне не раз и не два встречались неглупые люди, уверенно толковавшие «Прощание с Мариенгофом» как доказательство того, что у привязанности Есенина к «милому Толе» была скрытая от посторонних глаз гомосексуальная подоплека. Отсюда, мол, и неприличное в случае мужской дружбы обращение: «Возлюбленный мой! Дай мне руки…» Обращение, может, и впрямь не по возрасту экзальтированное, да только ни о чем таком не свидетельствует. В сексуальном отношении ничего предосудительного в двойственном союзе «Есенин + Мариенгоф» не было, да и «половодья чувств» в «Прощании…» не больше, чем в дружеских письмах Есенина к Грише Панфилову – в отрочестве или в стихах, посвященных Леониду Каннегисеру, – в ранней юности. По самому складу своей натуры Есенин Сергей был создан, образно выражаясь, не для одиночного, а для парного катания. Оттого и чувствовал себя уверенно только тогда, когда рядом, на расстоянии протянутой за помощью и поддержкой руки, стоял надежный «заботник»: друг не разлей вода. Словом, если что и ставить под сильное смысловое ударение, то не первую («Возлюбленный мой»), а вторую часть вызывающей читательское любопытство фразы: «Дай мне руки – Я по-иному не привык…». Да, он легко-охотно, с лету – с ходу, знакомился с множеством разномастных совместников и где бы ни появлялся, оказывался окруженным попутчиками всех весовых категорий. Случайными приятелями. Шапочными знакомыми. Прилипалами. А потом и безденежными собутыльниками. Не вглядываясь в лица, Есенин называл их всех «легкими друзьями». Для «напарничества» требовался человек иной, устойчивой конструкции, способный добровольно принять «условие», сформулированное Есениным еще на заре туманной юности: «Мы поклялись, что будем двое и не расстанемся нигде». Мариенгоф условие принял. В течение нескольких лет, до встречи с будущей женой – актрисой Камерного театра Анной Никритиной, – поврозь их никто не видел, хотя, как уже было сказано, первая мимолетная встреча (в двадцатых числах августа 1918 года) ничего подобного не обещала. Как и роман Есенина с имажинизмом, так и преображение очередного случайного (шапочного) знакомства в оголтелое счастье дружбы произошло, повторяю и подчеркиваю, не вдруг, не в августе 1918-го, а после 4 сентября. Не думаю, чтобы осторожный и скрытный Есенин объяснил Мариенгофу, почему так встревожен извещением об аресте родных Каннегисера, опубликованным в газете, при которой Анатолий служил. Зато в том, что поэт воспринял странное сие сближение как некий вещий з