Да быть не может, чтобы в такую сумасшедшую, бешеную, кровавую заваруху не окунул свой «черпак» «Пророк Есенин Сергей»! (Если вспомнить удивительный его имаж из «Кобыльих кораблей»: «Чей черпак в снегов твоих накипь?”) Другое дело, что изобретенная для «Пугачева» «тайнопись» была настолько причудлива, что написанное симпатическими чернилами плохо читалось. И все-таки один умник догадался, зачем, для чего поэт так рискованно-широко раздвинул «зрение над словом». Правда, не сразу. Прослышав, что Есенин читает где ни попадя сцены из новой драмы, Всеволод Мейерхольд попросил у него рукопись. По воспоминаниям очевидцев, в начале августа 1921 года. Прочел он «Пугачева» или только проглядел – рукопись была не перебелена, читалась трудно, – неизвестно. Зато известно, что в том же августе Мейерхольд созвал актеров, устроил читку и вдруг объявил обескураженному автору, что его драматическая поэма несценична. Все, мол, в ней держится на слове, слове как художественном произведении, а театр требует действия, жестов и положений.
Есенин, проглотив обиду, все-таки спросил: вообще театр или его, Мейерхольда, театр? И не получил ответа. Но, может быть, Всеволод Эмильевич не знал, как перевести есенинский текст на язык сцены? Может, не любил, а может, и не умел работать в режиме опасного риска? Чуточка риска молодит и напрягает «мускулы». А вот ежели проект чреват большим, 90-процентным риском, тогда… Тогда этот проект – не его проект. Мастер Мейер слишком привык к успеху. Так или примерно так объясняли завистники произошедший казус. Но зависть – плохой угадчик. Чтобы убедиться в том, что «Пугачев» несценичен, Мейерхольду достаточно было бегло проглядеть рукопись. Зачем же в таком разе собирать весь творческий актив театра для встречи с автором, а автора заставлять читать пьесу вслух? Всю – от первой сцены до последней? А ведь именно после публичной читки Мейерхольд и отказался от намерения ставить ее. (Как мощно могла бы прозвучать эта вещь, мы можем представить себе по сохранившейся записи монолога Хлопуши в исполнении самого Есенина.)
В околотеатральной среде, падкой на «клубничку», странность поведения Мейерхольда объясняли личными мотивами. Переговоры о постановке «Пугачева» шли в то самое время, когда законная жена Есенина и мать его детей подала на развод, и всей Москве, поэту в том числе, понятно: З. Н. Есенина-Райх потому и спешит с оформлением бракоразводных документов, что Мейерхольд сделал ей официальное предложение. В столь щекотливой ситуации порядочные люди от договоренностей не отказываются. Мейерхольд был человеком порядочным. Порядочным, но осторожным. И вполне мог предугадать, как неожиданно громко в ситуации лета 1921 года, когда еще не успели состариться страшные слухи о секретной расправе с последним из русских императоров, могут прозвучать следующие слова соратника есенинского Пугача, не замеченные при беглом чтении, но оглушавшие в авторском исполнении:
…Какой-то жестокий поводырь
Мертвую тень императора
Ведет на российскую ширь.
Эта тень с веревкой на шее безмясой,
Отвалившуюся челюсть теребя,
Скрипящими ногами приплясывая,
Идет отомстить за себя…
Заметим кстати: и Мейерхольд, и Есенин – оба прекрасно знали, что Петра Третьего, именем которого назвался Емельян Пугачев, орлы Екатерины по-тихому примяли, и веревка на шее мертвой его тени тут ни при чем. Зато о том, что Николая Второго надобно было судить открыто и официально приговорить к традиционной для России казни – через повешение, то бишь расправиться с ним так, как его прадед расправился с декабристами: око за око, зуб за зуб, – об этом поговаривали. Естественно, полушепотом, однако ж и не молчали. Вскоре замолчат, но летом 1921-го еще не молчали.
Впрочем, не нужно было быть великим Мейерхольдом, чтобы сообразить, какие нехорошие ассоциации вызовет у догадливых зрителей, а значит, и у людей ВЧК сообщение одного из сподвижников «опасного мстителя», что треть страны – в их руках: «Треть страны уже в наших руках, Треть страны мы как войско выставили». Как-никак, а россияне еще не запамятовали, что всего три года тому назад «местью вскормленный бунтовщик» не только был объявлен Верховным Правителем российского государства, но и был им, пусть и на короткое время, и что территория этого государства (Урал, Оренбург, западная часть Сибири) почти полностью совпадала с пространством, охваченным «буйством» во времена пугачевщины. Даже обыватели не забыли, а Есенин что – зажмурился? Махно заметил? Заметил. Не обошел вниманием и Бориса Савинкова, одного из прототипов антигероя «Страны негодяев» Номаха. Номаху (Махно навыворот, наоборот, наизнанку) на все наплевать, в том числе и на государство. Ему бы чего попроще, например, пограбить эшелон с царским золотом, с тем самым золотом, на которое так рассчитывал Колчак. Ну и как при таком устремлении интересов допустить, что феномен Колчака Есенина не озадачивал? Ученый, полярный исследователь, флотоводец, человек фантастической храбрости? К тому же, чтобы укоренить фигуру (и проблему) Колчака в пространстве своего изумления, С. А. не нужно было изучать его биографию. В 1916 году, после того как капитан первого ранга Александр Васильевич Колчак внезапно, в обход всем правилам морского ценза, был произведен сначала в контр-, а вскоре и в вице-адмиралы и тут же назначен командующим Черноморским флотом, его имя и его фотопортреты не сходили со страниц самых тиражных столичных газет. Павел Зырянов, автор его ЖЗЛ-овской биографии, процитировав выдержки из публикаций 1916 года, после которых к Колчаку пришла всероссийская известность, приводит строки Анны Ахматовой: «Молитесь на ночь, чтобы вам Вдруг не проснуться знаменитым». А мог бы вспомнить и есенинское, из «Анны Снегиной»: «Мы вместе мечтали о славе, Но вы угодили в прицел…» В неожиданной всероссийской известности Колчака, как и во внезапной славе Есенина, который также появился на национальном горизонте внезапно – беззаконной кометой в кругу расчисленных светил, – было нечто неподвластное уму. Некий вещий знак, знак отмеченности временем и роком. В старину про людей с такой «роковой печатью» говорили: избранник судьбы.
Через год, в июне 1917-го, Петроград вновь заговорил о Колчаке, на все лады обсуждая опубликованное в «Маленькой газете», на первой полосе, крупным шрифтом, Воззвание. Такой был абзац: «Мы не хотим диктатора, но для победы нужна железная рука, которая держала бы оружие государства как грозный меч, а не как кухонную швабру… Пусть князь Львов уступит место председателя в кабинете адмиралу Колчаку. Это будет министерство Победы. Колчак сумеет грозно поднять русское оружие над головой немца, и кончится война! Настанет долгожданный мир!»
Перечитала свой текст и вижу, что он все-таки слегка уклонился от текста поэмы. Да и эмоционально я, кажется, превысила допустимую в формате нон-фикшн норму субъективности. Чтобы избыточную эмоциональность “попритузить”, попробую напоследок истолковать (в свою пользу, разумеется) еще несколько положений – из тех, где симпатические чернила проступают почти внятно.
Положение № 1
Пугачев
Бедные, бедные мятежники!
……
Разве это когда прощается,
Чтоб с престола какая-то блядь
Протягивала солдат, как пальцы,
Непокорную чернь умерщвлять!
Нет, не могу, не могу!
К черту султана с туретчиной…
Пугачев, как видим, говорит не о мужиках, а о черни, то есть о «простолюдстве». На мужиков, что явствует из первой же сцены («Появление Пугачева в Яицком городке») у него, как и у Колчака, особой надежды нет. Но тем и ужасал Верховный Правитель новорожденную Советскую власть, что собрал под свои знамена «всяких племен и пород представителей»: казаки, купцы, кулаки, юнкера, церковнослужители, старообрядцы, мусульманские отряды «Зеленого знамени» и даже (!) отдельный батальон «Защитников иудейской веры». А последняя строка в процитированной строфе: «К черту султана с туретчиной»? Никого из предлагаемых комментаторами кандидатов на роль Второго Пугача «к султану с туретчиной» и воротом не притянешь. Кроме, разумеется, А. В. Колчака, которого и притягивать не надобно. Назначенный командующим Черноморским флотом в июне 1916-го, он уже к концу года «запер» корабли «османов» и их германских союзников в турецких портах, о чем, находясь на борту линейного корабля «Императрица Екатерина», упоминал наискосок в мартовских, за 1917 год, письмах к Анне Васильевне Тимирёвой: «Всю ночь шли в густом тумане <…> под утро прояснило, но на подходе к Босфору опять вошел в непроглядную полосу тумана <…> Противник кричал на все море, посылая открыто радио гнуснейшего содержания…»
Положение № 2
Есенинский Пугачев, предлагая сподвижникам план спасительного отступления, упоминает Монголию, что, согласитесь, выглядит несколько странно. (Где Монголия, а где заволжские степи и Яицкий городок?) Зато в рассуждении Колчака ничуть не странно. Вот что пишет Павел Зырянов: «В окружении Колчака <…> был выдвинут план – идти в Монголию. К границе Монголии от Нижнеудинска шел старый, почти заброшенный тракт длиной в 250 верст. Перевалы в Восточных Саянах <…> зимой были почти непроходимы. Перейдя границу, следовало идти в Ургу (ныне Улан-Батор) – тоже по гористой местности. Ближе Урги никаких городов и селений не было. Могли встретиться только монгольские кочевья <…> Колчак страшно загорелся этим планом, который напоминал ему предприятия его далекой молодости».
Как и Пугачев, Колчак уверен, что его личный конвой последует за ним. Не последовал никто. Даже единственный в отряде морской офицер предложил Адмиралу спасаться в одиночку и так объяснил свое решение: «Нам без Вас гораздо легче будет уйти, за нами одними никто гнаться не станет…»Положение № 3
В «Пугачеве» поражение под Самарой истолковывается как знамение, предвещающее беду. («Около Самары с пробитой башкой ольха, Капая желтым мозгом, Прихрамывает при дороге… Все считают, что это страшное знамение, Предвещающее беду».) Во времена пугачевщины Самара также не раз переходила из рук в руки, но страшным знамени