Может, хотя бы в ту ночь и в том месте «чувство смерти» не настигло его?
Литературный Ленинград, это явствует из записей Павла Лукницкого, простился с Есениным второпях и небрежно, как если бы из жизни ушел бездомный литератор средней руки: жалкий оркестр, дежурные речи официальных лиц, реденькая толпа зевак. Но пока траурный спецвагон добирался до столицы, Россия опомнилась и осознала непоправимость утраты. В день похорон на улицу вышла вся Москва. Газеты в некрологах колебались, выбирая подходящий эпитет. Кого, товарищи, хороним? Как обозначить литературный ранг отошедшего? Большой? Талантливый? Известный? Транспарант над Домом печати, где был установлен гроб с телом Есенина, настаивал на слове «Великий» как на единственно верном. Однако, когда в конце января, почти накануне сороковин, в первом номере «Нового мира» за 1926 год появилась поэма Есенина «Черный человек», как-то сама собой вставшая рядышком с пушкинским «Моцартом и Сальери», оказалось, и тоже само собой, что это громкое и важное слово Есенину, как и Моцарту, не годится: то ли слишком велико, то ли чересчур узко. «Великим быть желаю, люблю России честь. Я много обещаю, исполню ли – Бог весть». При всей своей любви к Пушкину Есенин ни при какой погоде такого бы не написал, потому что всегда желал быть не великим (великих много!), а единственным:
И, песне внемля в тишине,
Любимая с другим любимым,
Быть может, вспомнит обо мне,
Как о цветке неповторимом.
А может быть, про Завещание Отошедшего россияне вспомнили благодаря природной аномалии? «Мы его хоронили под неумолчный плач весны. А на другой день после похорон сразу ударил мороз. Весне было больше нечего делать» (Вадим Шершеневич. «Великолепный очевидец»).
Глава двадцать вторая Ни одной тайны не узнаешь без послания в смерть Post Scriptum
Нерукотворный Памятник Есенин себе не воздвиг. Вместо «Памятника» сдал в редакцию «Нового мира» рукопись «Черного человека». Однако свой Разговор с памятником рукотворным автору нерукотворного воздвигнутому все-таки записал:
Мечтая о могучем даре
Того, кто русской стал судьбой,
Стою я на Тверском бульваре,
Стою и говорю с собой.
……
А я стою, как пред причастьем,
И говорю в ответ тебе:
Я умер бы сейчас от счастья,
Сподобленный такой судьбе.
Сподобился ли? Вроде и впрямь сподобился . К кому из русских поэтов ХХ века, кроме Есенина, впору пушкинское: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой…»? Ни к кому. Тайные недоброжелатели – и те вынуждены признать: «Есенина даже сегодня знают и чтут больше, чем Высоцкого, а известней Высоцкого не было в советской России никого…»
А это: «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал»? Да, и это. И тоже ему, единственному, в самый раз. Остальным либо жмет, либо слишком велико. Первым, кто сказал об этом вслух, был Горький: «…Не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии, для выражения неисчерпаемой “печали полей”, любви ко всему живому в мире и милосердия, которое – более всего иного – заслужено человеком».
Правда, и поныне существуют-здравствуют весьма специфические читатели и слагатели стихов , для коих любовь ко всему живому в мире – пустой звук. Дмитрий Быков, к примеру, убежден: стихи, написанные Есениным по возвращении на родину, после 1923 года, – продукт распада, следствие «безнадежного алкоголизма» и «прогрессирующей деградации». Можно, конечно, принять позу негодования, поскольку юбилейная статья, из которой извлечена цитата, опубликована не в бюллетене «Общества трезвости», а в центральных «Известиях». Да еще и в юбилейный день: первого октября 2010 года. А там есть суждения и похлеще. Скажем, такое: «Уберите своего сусального алкоголика – я не хочу видеть этого человека». Но я не негодую. Я вспоминаю рассказ Ахматовой о ее визите к Блоку:
«В тот единственный раз, когда я была у Блока, я между прочим упомянула, что поэт Бенедикт Лифшиц жалуется на то, что он, Блок, одним своим существованием мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а ответил вполне серьезно: “Я понимаю это. Мне мешает писать Лев Толстой”».
Но оставим в покое нынешних успешливых стихотворцев. Разумом быстрых и трезвых, как стеклышко. Неподвластный моде коммерческий (читательский) успех «сусального алкоголика» им и в самом деле мешает. Не так, как Блоку, – Толстой. Иначе, а мешает. Обратимся к жизненному опыту Больших Поэтов, совместников Есенина по поколению. Да, пока этот чужак был жив, им, другим, и думать-то о нем было неинтересно и недосуг. Помните, у Блока: «Мне даже думать о Вашем трудно, такие мы с Вами разные…»? Ну, а потом, после его трагического ухода «в мир иной»? Сработал ли и в случае с Есениным утвержденный Пушкиным в «Памятнике» почти универсальный закон: «И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит»?
Смерть Есенина возродила, казалось бы, отработавший свое жанр – стихи на смерть поэта. И месяца не прошло, а еще не осевший могильный холм на Ваганьковском погребли-засыпали словесным мусором. Мусор по весне канул. В статусе литературного факта удержались четыре отклика. Первые два: восьмистишие Ахматовой «Памяти Сергея Есенина» и хрестоматийное послание Маяковского – общеизвестны. Третий и четвертый: автобиографическая повесть Пастернака «Охранная грамота» и эссе Цветаевой «Эпос и лирика современной России» – в списке не числятся, хотя то немногое, что сказано здесь о Есенине, «томов премногих тяжелей». Впрочем, тяжело нагружен при кажущейся простоватости и ахматовский мини-реквием. Он тоже своего рода плуг , который, по слову Мандельштама, «взрывает глубинные слои времени», причем так, что «чернозем оказывается сверху».
Та к просто можно жизнь покинуть эту,
Бездумно и безбольно догореть.
Но не дано Российскому поэту
Такою светлой смертью умереть.
Всего верней свинец душе крылатой
Небесные откроет рубежи,
Иль хриплый ужас лапою косматой
Из сердца, как из губки, выжмет жизнь.
В современных изданиях, учитывая последнюю авторскую волю, процитированные строки публикуются как посвященные Есенину. В примечаниях, конечно же (указание на дневник П. Н. Лукницкого), оговаривается: дескать, А. А. читала их на Вечере современной поэзии еще при жизни С. Е., 25 февраля 1925 года (в концертном зале ленинградской Академической капеллы). Объясняется и причина неожиданного, постфактум, посвящения, правда, туманно – ссылкой на слишком раннюю гибель многих его, Есенина, современников. На самом деле история переадресовки намного сложнее. Завсегдатаям тогдашних Вечеров поэзии не нужно было подсказывать, что стихи Ахматовой не только о расстрелянном за участие в контрреволюционном заговоре Николае Гумилеве да об умершем, согласно медицинскому диагнозу, от тяжелой сердечной болезни Александре Блоке. Продвинутая публика давно догадалась, о каком «хриплом ужасе» Блок втайне думал, говоря о Пушкине: «Его убила не пуля Дантеса, его убил недостаток воздуха». В ряду поэтов, загибающихся от «недостатка воздуха», в последнем своем феврале Сергей Есенин не значился. По Питеру курсировали наисвежайшие слухи о привезенной с Кавказа большой поэме, широко печатались и имели шумный успех «Персидские мотивы». И все это на фоне неутихающих толков о сногсшибательном его романе с Айседорой Дункан, об американских, парижских и берлинских костюмах, галстуках и скандалах.
Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По-другому глаза глядят, и губы
Улыбаются другой улыбкой…
Я заметила это, вернувшись
С похорон одного поэта.
Ни в «Англетере», ни в питерском Союзе писателей на гражданской панихиде по Есенину Ахматовой не было. А если бы и была, новых черт в давно сложившийся образ-портрет смерть все равно бы не добавила. Вот что написал в дневнике Павел Лукницкий 29 декабря 1925 года: «Есенин… О нем долго говорили. Анну Андреевну волнует его смерть. “Он страшно жил и страшно умер… Как хрупки эти крестьяне, когда их неудачно коснется цивилизация. Каждый год умирает по поэту… Страшно, когда умирает поэт” – вот несколько точно запомнившихся фраз… Из разговора понятно было, что тяжесть жизни, ощущаемая всеми и остро давящая культурных людей, нередко их приводит к мысли о самоубийстве. Но чем культурнее человек, тем крепче его дух, тем он выносливее… Я применяю эти слова прежде всего к самой А. А. А вот такие, как Есенин – слабее духом. Они не выдерживают… А Есенина она не любила, ни как поэта, ни, конечно, как человека. Но он поэт и человек, и это много. И когда он умирает – страшно. А когда умирает такой смертью – еще страшнее. И А. А. вспомнила его строки:
Я в этот мир пришел,
Чтобы скорей его покинуть».
Ахматова, хотя и не сомневается, что Есенин покончил с собой, в самом этом факте ни тайны, ни загадки для нее нет. Как-никак, а поколение, к которому они оба принадлежат, было «поколением самоубийц». Но она по собственному опыту знает: от навязчивых мыслей о самоубийстве до «точки пули в своем конце» – дистанция огромного размера. Потому и волнуется, пытаясь ответить не столько Лукницкому, сколько самой себе на неизбежный вопрос. Почему, по какой такой причине популярный и отнюдь не гонимый литератор наложил на себя руки? И когда? Когда в самом главном издательстве страны уже подписан в печать итоговый его трехтомник! Следов подспудного давления внешних обстоятельств, политических, общественных и литературных, как они складывались на декабрь 1925 года, Анна Андреевна не находит. С ее точки зрения, корень беды – в нестойкости, хрупкости психики, предопределенной крестьянским происхождением поэта. В доказательство своей правоты она и цитирует (неточно, по памяти) его раннее стихотворение, впервые опубликованное в газете «Биржевые ведомости». Этот номер, как уже говорилось, Есенин подарил ей в рождественские дни 1915 года. И если бы с тем же вниманием А. А. читала и другие вещи Есенина, опубликованные в пору первой его славы (до октября 1917-го), могла бы (в разговоре с Лукницким) привести и более выразительные примеры не мотивированного жизненными трудностями упорства, с каким этот везунчик, этот баловень судьбы «подвигался к уходу». («День ушел, убавилась черта, Я опять подвинулся к уходу»):