Есенин. Русский поэт и хулиган — страница 44 из 56

Не хочет Софья Андреевна огорчать мать. В письме В. Наседкину она более откровенна: «Изредка, даже очень редко (sic!) Сергей брал хвост в зубы и скакал в Баку, где день или два ходил на голове, а потом возвращался в Мардакяны зализывать раны. А я в эти дни, конечно, лезла на все стены нашей дачи, и даже на очень высокие».

В конце августа — Есенин снова в «тигулевке». И обошлись с ним там не лучше (а может, и хуже) чем в Москве. Другое дело, что за Есенина вступаются. «Либо сам сяду, либо Сергея выпустят», — успокаивает Софью Андреевну один из сотрудников «Бакинского рабочего». Выпустили… На следующий день он оказался там же. На этот раз в дело вмешивается сам Чагин. Он «рапортует» Толстой «последнюю сводку с боевого есенинского фронта»: «Вечером вчера […] я застал его […] уже тепленьким и порывающимся снова с места, несмотря на все уговоры лечь спать. Я начал его устыжать, на что он прежде всего заподозрил… Вас в неверности… со мной (поразительный выверт пьяной логики!), а потом направился к выходу, заявив, что решил твердо уехать в Москву, под высокое покровительство Анны Абрамовны, которая защитит-де ото всех чагинских дел и напастей. Во дворе при выходе он, походя, забрал какую-то собачонку, объявив ее владелице, что пойдет с этой собачонкой гулять, хозяйка подняла визг, сбежалась парапетская публика, милиция, и Сергей снова и снова — в 5-ом районе. Телефонными звонками сейчас же милицейское начальство мной было предупреждено с выговором за первые побои о недопустимости повторения чего-либо в том же роде. Я предложил держать его до полнейшего вытрезвления, в случае буйства связать, но не трогать. Так оно, видимо, и было сделано. Для наблюдения за этим делом послал специально человека».

Рвется Есенин из этой декоративной Персии. То собирается в Тифлис, то… на Байкал. Не надо ему было мардакянского рая. (В раю вообще скучно, особенно когда рая нет в душе.) Тут, по счастию, пришло письмо из Госиздата, в котором говорилось, что необходимо разработать четкий состав планируемого «Собрания стихотворений» и что по его оригиналам совершенно невозможно набирать.

Уезжал Есенин без всякого сожаления. «Перед отъездом Есенина в Москву, — вспоминает Чагин, — я увидел его грустно склонившим свою золотую голову над желобом, через который текла в водоем, сверкая на южном солнце, чистая, прозрачная вода.

«Смотри, до чего же ржавый желоб! — воскликнул он. И, приблизившись вплотную ко мне, добавил: — Вот такой же проржавевший желоб и я. А ведь через меня течет вода почище этой родниковой. Как бы сказал Пушкин — кастальская! Да, да, и все-таки мы с этим желобом ржавые».

В поезде «Баку — Москва» тоже не обошлось без инцидента. Напившись, Есенин пытался вломиться в купе дипломатического курьера Адольфа Роги. Тот попросил (а может, и потребовал) Есенина перестать. В ответ, как писал в своей докладной записке Рога, Есенин «обрушил на него поток самой грязной ругани и угрожал набить ему морду». В вагоне ехал врач, понимая, чем это грозит Есенину, он хотел подойти к нему, чтобы засвидетельствовать невменяемое состояние поэта. Но Есенин обозвал его «жидовской мордой» и не подпустил к себе. По докладной Роги было возбуждено уголовное дело. Есенину в очередной раз грозил суд.

Есенин обращается за помощью к Луначарскому. Что возмутило Галю Бениславскую: «Трусливое ходатайство о заступничестве к Луначарскому (а два года назад Сергей ему не подал руки)».[144]

Луначарский написал судье письмо, в котором объяснял, что Есенин — человек больной и в пьяном виде не отвечает за свои поступки. К письму Луначарского присоединился Бардин, который заверил судью, что в ближайшее время Есенина положат в клинику.

Но Есенин категорически отказывался лечиться, пил… и много писал. («Я сам удивляюсь, прет, черт знает как. Не могу остановиться. Как заведенная машина!») Только очень грустные стихи.

Снежная равнина, белая луна,

Саваном покрыта наша сторона.

И березы в белом плачут по лесам.

Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?

В этих — последних — стихах Есенин как бы подводит итог своей жизни:

Сочинитель бедный, это ты ли

Сочиняешь песни о луне?

Уж давно глаза мои остыли

На любви, на картах, на вине.

Ах, луна влезает через раму,

Свет такой, хоть выколи глаза…

Ставил я на пиковую даму,

А сыграл бубнового туза.

Написанное в эти месяцы напоминает пушкинское «Вновь я посетил…» и по тематике, и по «немыслимой простоте», и по мудро-спокойному приятию смерти как неизбежного конца всего живого («Все успокоились, все там будем»), и необходимости уступить место новым поколениям («Как же мне не прослезиться, / Если с венкой[145] в стынь и звень / Будет рядом веселиться/Юность русских деревень»). И переоценка ценностей: («Наплевать мне на известность / И на то, что я поэт»).

Ни одной строчки, не будучи абсолютно трезвым, Есенин написать не мог. Как же он создавал свои шедевры последнего года, когда почти все мемуаристы уверяют: пил беспробудно. Ответ Мариенгофа: «В последние месяцы своего ужасного существования Есенин был личностью не более одного часа в день, а иногда и того меньше. Его сознание начинало меркнуть после первого стакана утром. […] Он писал свои замечательные стихи 1925 г. именно в тот час, когда сохранял человеческий облик. Он писал их, ничего не черкая и тем не менее они безукоризненны по форме». А откуда Мариенгоф знает? Ведь в это время они уже не жили вместе, да и встречались не очень часто. Скорее можно поверить свидетельству В. Наседкина: неделя у Есенина делилась на две половины — трезвую и пьяную. «В «трезвые» дни Есенин никого не принимал. Его никуда не тянуло. Не припоминаю ни одного случая, чтобы ему захотелось повидаться с кем-либо из своих друзей. Их как будто никогда у него не было. Встречи с ними происходили на 99 % в запойные дни». Часа в день все-таки мало для создания стольких шедевров (а ведь еще шла работа над «Черным человеком»), даже при огромном таланте Есенина. Полнедели — это уже больше похоже на истину.

Мы уже и так перегрузили читателя описанием дебошей Есенина. Каким же был трезвый Есенин в эти последние — предсмертные — месяцы 1925 г.? Он «с первого взгляда мало походил на больного. Только всматриваясь в него пристальней, я замечал, что он очень устал. Часто нервничал из-за пустяков, руки его дрожали, веки были сильно воспалены. Хотя бывали и такие дни, когда эти признаки переутомления и внутреннего недуга ослабевали. […] Говорил немного и как-то обрывками фраз. Подолгу бывал задумчив. Случайно сказанное кем-нибудь из родных неискреннее слово его раздражало. К простоте отношений с людьми, к простоте речи, одежды, так же, как и в творчестве он тяготел весь 1925 год…» (В. Наседкин).

18 сентября Есенин оформил свой брак с Толстой. Хотя в глубине души уже знал: не будет он с ней жить. Но просто так «поматросить и бросить» внучку Толстого не решался. Он даже собрался купить ей обручальное кольцо… но тут подвернулась хорошая материя на мужские рубашки. Поэту И. Садофьеву Есенин признался: «Я живу с человеком, которого ненавижу». Но уже через несколько минут добавил: «Я давным-давно был бы трупом, но человек, с которым я живу, удерживает меня от смерти».

На следующий день после свадьбы — 19 сентября — создается стихотворение «Эх вы, сани! А кони, кони!» — как будто бы никакой свадьбы и в помине не было:

Пой ямщик, вперекор этой ночи,

Хочешь сам я тебе подпою

Про лукавые девичьи очи,

Про веселую юность мою.

Эх, бывало, заломишь шапку,

Да заложишь в оглобли коня,

Да приляжешь на сена охапку, —

Вспоминай лишь, как звали меня.

И откуда бралась осанка,

А в полночную тишину

Разговорчивая тальянка

Уговаривала не одну.

Все прошло. Поредел мой волос.

Конь издох, опустел наш двор.

Потеряла тальянка голос,

Разучившись вести разговор.

Но не только нескладывающаяся личная жизнь отягощала душевное состояние Есенина. Он тяжело переживал расстрел Ганина (когда точно Есенин узнал об этом — неизвестно, но в конце концов, конечно же, узнал). А 31 октября 1925 г. на операционном столе по приказу партии и правительства зарезали М. В. Фрунзе. (Газеты сообщили просто о неудачной операции.)

«На второй день смерти наркомвоенмора М. В. Фрунзе разыгралась такая сцена. Есенин пришел [в Госиздат] пьяный до последней степени: он шатался и даже придерживался за стены. Возбужденный, дрожащим, захлебывающимся голосом, таща и дергая полу своего пальто, Есенин кричал на весь коридор: «Это он, Фрунзе, дал мне пальто![146] Мне жалко, жалко его! Я плачу» (И. Евдокимов).

Есенин познакомился с Фрунзе в Баку, и они прониклись взаимной симпатией друг к другу. Поэт мог узнать об очередном злодействе властей от Б. Пильняка, впоследствии написавшим об этом событии «Повесть непогашенной луны» (разумеется, не называя имени Фрунзе). Возможно, Пильняк рассказал поэту о замысле повести, а возможно, Есенин и успел прочитать ее в рукописи.[147] Ну, как тут не «заткнуть душу»?! От таких новостей и не алкоголик запьет!

В конце октября — начале ноября состоялось последнее публичное выступление Есенина — в «Доме печати». «Меня просили пригласить на вечер Есенина, — вспоминает И. Грузинов,[148] — Я пригласил и потом жалел, что сделал это. Я убедился, что читать ему было чрезвычайно трудно. […] Голос у него был хриплый. Читал он с большим напряжением. Градом с него лил пот. Начал читать — «Синий туман. Снеговое раздолье…». Вдруг остановился — никак не мог прочесть заключительные восемь строк этого вещего стихотворения: