Движет под стены Кремля.
Новые в мире зачатья,
Зарево красных зарниц…
Спите, любимые братья,
В свете нетленных гробниц.
Солнце златою печатью
Стражем стоит у ворот…
Спите, любимые братья,
Мимо вас движется ратью
К зорям вселенским народ.
В сентябре – ноябре 1918 года Есенин принимал участие в работе над сценарием «Зовущие зори». Его соавторами были М. П. Герасимов, С. А. Клычков и Н. А. Павлович, секретарь литературного отдела Пролеткульта. Надежда Александровна вспоминала:
«Все мы были очень разными, но все мы были молодыми, искренними, пламенно и романтически принимали революцию – не жили, а летели, отдаваясь её вихрю. Споря о частностях, все мы сходились на том, что начинается новая мировая эра, которая несёт преображение (это было любимое слово Есенина) всему – и государственности, и общественной жизни, и семье, и искусству, и литературе.
Обособленность человеческая кончается, индивидуализм преодолеется в коллективе. Вместо „я“ в человеческом сознании будет естественно возникать „мы“. А как же будет с художественным творчеством, с поэзией? Можно ли коллективно создавать литературные произведения? Можно ли писать втроём, вчетвером?»
Опыт показал: написать можно, но читать нельзя. Поэтому сценарий «Зовущие зори» практически не упоминается в работах о Есенине и интересен лишь тем, что в какой-то степени отражает некоторые черты его авторов:
«Мы были и ощущали себя прежде всего поэтами, оттого и в списке авторов помечено – „поэты“. Свой реалистический материал мы хотели дать именно в „преображении“ поэтическом: одна из частей сценария так и названа – „Преображение“. Для Есенина был особенно дорог этот высокий, преображающий строй чувств и образов. Исходил он из реального, конкретного, не выдумывая о человеке или ситуации, но как бы видя глубоко заложенное и только требующее поэтического раскрытия.
Для Есенина, как и для нас – его соавторов, было важно показать ритм и стремительность этого преображения действительности.
Некоторые собственные психологические и даже биографические черты мы вложили в героев сценария. В Назарове, „рабочем, бывшем политэмигранте, с ярко выраженной волей в глазах и складках рта, высокого роста“, есть черты Михаила Герасимова. Некоторые черты Веры Павловны Рыбинцевой навеяны моим тогдашним обликом.
Я была романтической интеллигенткой, попавшей в „железный“ Пролеткульт. Но, конечно, отчасти узнавая себя в Рыбинцевой, я никак не могу отождествлять себя с этим персонажем сценария.
Саховой ближе Клычкову: от Есенина тут может быть только налёт мягкого юмора. А сцены в Кремле, арест и бегство Рыбинцева должны быть отнесены главным образом к Есенину. Вся эта часть сценария идёт под знаком есенинского „преображения“.
Начало IV части в основном принадлежит Есенину и Клычкову, а конец – Герасимову. Его же – образ „мадонны на фоне моря“».
Сценарий был для Есенина попыткой сближения с пролетарскими писателями, поиском новых форм выражения творческой мысли. Не получилось. Когда работа над сценарием была окончена, Есенин перебрался в другое помещение «мавританского» дома. О нём мы находим упоминание в воспоминаниях журналиста Л. И. Повицкого. Как-то, бродя по широким коридорам особняка, он встретился на лестнице с поэтом С. А. Клычковым. Сергея Антоновича Повицкий знал. Тот остановился и, кивнув на рядом с ним стоявшего парня в длинной поддёвке, сказал:
– Мой друг – Сергей Есенин.
Рядом с высоким, с резко выраженными чертами лица Клычковым Есенин, худощавый и небольшого роста, казался подростком. Он улыбнулся и певуче произнёс:
– Сергей Антонович меня здесь приютил. – И указал куда-то вверх.
Повицкий заглянул к поэтам: «Они ютились в получердачном помещении, под самой крышей. Большая, с низким потолком комната была вся уставлена сборной мебелью: столами, тумбами, табуретками и мелкой древесной всячиной. Комната служила складочным местом для ненужного хлама».
Через некоторое время Есенин и Клычков побывали у Л. И. Повицкого. Лев Иосифович жил на Петровских Линиях. Поговорив с гостями, он пошёл на кухню. Через некоторое время вернулся в комнату за сливочным маслом. В буфете его не оказалось. Обернувшись к гостям, Повицкий смущённо сказал:
– Никак масла не найду…
Оба поэта прыснули со смеху.
– А мы не выдержали, съели всё без остатка, – признался Есенин.
– Как съели, ведь в буфете хлеба не было?
– А мы его без хлеба, ничего – вкусно! – подтвердили оба и долго хохотали, любуясь смущением хозяина.
И Лев Иосифович понял, что Есенин и Клычков голодны, ибо только очень голодный человек может съесть без хлеба почти килограмм масла.
Да, Москва голодала. З. Н. Райх писала из Орла 22 ноября А. Белому: «Посылаю Вам коврижку хлеба. Если увидите Серёжу скоро – поделитесь с ним».
Каждый выкручивался как мог.
Мариенгоф. В начале сентября из Пензы в Москву перебрался молодой поэт Анатолий Мариенгоф. Первые недели пребывания в столице жил во «Втором Доме Советов» (гостиница «Метро-поль») и был преисполнен необычайной гордостью: повезло. Ещё бы, при входе в здание матрос с винтовкой, в вестибюле за столом – красноармеец с браунингом выдаёт пропуск, отбирают его уже два красноармейца. Вечером воздушное существо в белом кружевном фартучке принесло чай. И всё это благодаря двоюродному брату Борису.
Около двенадцати ночи в номер вбежал маленький быстрый человек со светлыми глазами, светлыми волосами и короткой бородкой клинышком. Глаза его весело прыгали и остановились на стопке книг, лежавших на углу стола. На обложке верхней было оттиснуто «Исход» и изображён некто звероподобный, уносящий в призрачную даль распустившуюся розу. Незнакомец раскрыл книгу и прочёл:
Милая,
Нежности ты моей
Побудь сегодня козлом отпущения.
Трёхстишие принадлежало Мариенгофу и именовалось им поэмой, которая, по его мнению, превосходила своей правдивостью и художественной силой все образы любви, созданные мировой литературой. Негодованию молодого поэта не было предела, когда незваный гость разразился смехом, громким и непристойным, воскликнув к тому же:
– Это замечательно! Я ещё никогда в жизни не читал подобной ерунды.
На это признание Борис ткнул пальцем в сторону брата:
– А вот и автор.
Незнакомец дружески протянул поэту руку. Когда он ушёл, унося с собой первый альманах имажинистов, Анатолий, дрожа от гнева, спросил брата:
– Кто этот идиот?
– Бухарин! – коротко ответил Борис.
К удивлению Мариенгофа, в тот памятный вечер решилась его судьба; он стал литературным секретарём издательства Всероссийского центрального исполнительного комитета Советов.
Издательство размещалось в здании на углу Тверской и Моховой улиц. Из окна Анатолий наблюдал за первой из них: «По улице ровными каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: „Мы требуем массового террора“».
Неожиданно кто-то легонько тронул ответственного работника за плечо:
– Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?
У стола стоял паренёк в светлой синей поддёвке, под ней – шёлковая рубашка. Волнистые светлые волосы с золотым отливом. Большой завиток падал на лоб и придавал незнакомцу нечто провинциальное. Но голубые глаза, по едкому замечанию Мариенгофа, делали лицо умнее и завитка, и синей поддёвочки, и вышитого, как русское полотенце, ворота шёлковой рубашки.
– Скажите товарищу Еремееву, – продолжал обладатель хороших глаз, – что его спрашивает Есенин.
Молодые поэты быстро сдружились. По заверениям Мариенгофа, Сергей каждый день приходил к нему в издательство. На стол, заваленный рукописями, он клал свёрток (тюречок) с… солёными огурцами. На стол бежали струйки рассола, которые фиолетовыми пятнами расползались по рукописям. Есенин поучал младшего собрата по перу:
– С бухты-барахты не след идти в русскую литературу. Трудно тебе будет, Толя, в лаковых ботинках и с пробором волос к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брюках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот смотри – Белый. Волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А ещё очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят…
Шутом Мариенгоф не хотел быть и решительно возражал. Сергей смеялся на резоны приятеля и переводил разговор на себя:
– Тут брат, дело надо вести хитро. Пусть каждый считает: я его в русскую литературу ввёл. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввёл? Ввёл. Клюев ввёл? Ввёл. Сологуб с Чеботаревской ввели? Ввели. Одним словом, и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев…
Благодарности к своим ранним покровителям Есенин не испытывал. Приятель удивлялся, а Сергей выдавал сокровенное, спрятанное от чужих глаз:
– Таскали меня недели три по салонам – похабные частушки распевать под тальянку. Для виду сперва стишки попросят. Прочту два-три – в кулак прячут позевотину, а вот похабщину хоть всю ночь зажаривай… Ух, уж и ненавижу я всех этих Сологубов с Гиппиусихами!
Уже зная, что его новый друг склонен всё преувеличивать, Мариенгоф уточнял: так уж и всех? И Есенин вносил коррективы в свои откровения:
– Рюрик Ивнев… к нему я первому из поэтов подошёл. Скосил он на меня, помню, лорнет, и не успел я ещё стишка в двенадцать строчек прочесть, а уже он тоненьким таким голосочком: «Ах, как замечательно! Ах, как гениально!» – и, ухватив меня под руку, поволок от знаменитости к знаменитости, свои «ахи» расточая тоненьким голоском. Сам же я – скромного, можно сказать, скромнее. От каждой похвалы краснею, как девушка, и в глаза никому не гляжу. Пот