Есенин в быту — страница 34 из 81

Мысленно я поднял брови, но не стал с ней спорить. Спустя минуту или две Есенин, пошатываясь, подошёл к эстраде, чтобы занять на ней своё место. Кафе было переполнено всевозможными посетителями, поэты и их девушки разговаривали в полный голос, у меня за спиной две проститутки с Тверской улицы шумно торговались с прижимистым клиентом, в углу около входной двери двое пьяных лениво бранились с извозчиком, который требовал, чтобы они заплатили, если хотят, чтобы он ожидал их неопределённое время.

Есенин начал читать одну из своих поэм – „Чёрный человек“. Поначалу голос его звучал низко и хрипло, но постепенно музыка стихов завладела им, и голос загремел с полной силой. Поэма была сырой и грубоватой, но полной жизненной силы и правды. В ней описывалось состояние пьяницы, находящегося на грани белой горячки, которому чудится лицо негра, ухмыляющегося ему. Лицо это не злобное, но оно повсюду – заглядывает ему через плечо в зеркало, когда он бреется, лежит рядом с ним на подушке, выглядывает между туфель по утрам, когда поэт встаёт и одевается.

Я знал историю этой поэмы. Лицо негра было лицом Клода Маккэя, негритянского поэта, который приезжал в Москву за год или больше до этого и подружился с Есениным. Есенин был тогда очень близок к белой горячке, и его стихи казались правдивыми, они выражали то, что он чувствовал и знал.

Когда его голос повысился, в кафе воцарилась полная тишина. Строчка за строчкой завладевали сознанием этой шумной толпы и заставляли их цепенеть от ужаса. Это было страшно – слушать агонию душевного калеки, а Есенин заставлял их ощущать этот ужас. Победа эмоций, передающихся от художника к публике.

Когда он кончил читать, наступила полная тишина. Все присутствующие – извозчики, спекулянты, проститутки, поэты, пьяницы – все сидели не двигаясь, с побледневшими лицами, открытыми ртами и глазами, полными муки. Тогда Изадора, которую ничто не могло смутить, спокойно сказала мне:

– Вы всё ещё думаете, что в моём маленьком крестьянине нет гениальности?»


Рюрик Ивнев


Зарубежный вояж сильно изменил Есенина. Рюрик Ивнев, случайно встретившийся со старым другом в «Стойле Пегаса», был неприятно удивлён этим:

«Я всматривался в Есенина. Он как будто такой же, совсем не изменившийся, будто мы и не расставались с ним надолго. Те же глаза с одному ему свойственными искорками добродушного лукавства. Та же обаятельная улыбка, но проглядывает, пока ещё неясно, что-то новое, какая-то небывалая у него прежде наигранность, какое-то еле уловимое любование своим „европейским блеском“, безукоризненным костюмом, шляпой. Он незаметно для самого себя теребил свои тонкие лайковые перчатки, перекладывая трость с костяным набалдашником из одной руки в другую.

Публика, находившаяся в кафе, узнав Есенина, начала с любопытством наблюдать за ним. Это не могло ускользнуть от Есенина. Играя перчатками, как мячиком, он говорил мне:

– Ты ещё не обедал? Поедем обедать? Где хорошо кормят? В какой ресторан надо ехать?

– Серёжа, пообедаем здесь, в „Стойле“. Зачем куда-то ехать?

Есенин морщится:

– Нет, здесь дадут какую-нибудь гадость. Куда же поедем? – обращается он к Шнейдеру.

Кто-то из присутствующих вмешивается в разговор:

– Говорят, что самый лучший ресторан – это „Эрмитаж“.

– Да, да, „Эрмитаж“, конечно, „Эрмитаж“, – отвечает Есенин, как будто вспомнив что-то из далёкого прошлого.

Айседора Дункан улыбается, ожидая решения.

Наконец все решили, что надо ехать в „Эрмитаж“. Теперь встаёт вопрос, как ехать.

– Ну конечно, на извозчиках.

Начинается подсчёт, сколько надо извозчиков.

– Я еду с Рюриком, – объявляет Есенин. – Айседора, ты поедешь…

Тут он умолкает, предоставляя ей выбрать себе попутчика. В результате кто-то бежит за извозчиками, и через несколько минут у дверей кафе появляются три экипажа. В первый экипаж садятся Айседора с Ирмой, во второй Шнейдер с кем-то ещё. В третий Есенин и я. По дороге в „Эрмитаж“ разговор у нас состоял из отрывочных фраз, но некоторые из них мне запомнились. Почему-то вдруг мы заговорили о воротничках. Есенин:

– Воротнички? Ну кто же их отдаёт в стирку! Их выбрасывают и покупают новые.

Затем Есенин заговорил почему-то о том, что его кто-то упрекнул (очевидно, только что, по приезде в Москву) за то, что он, будучи за границей, забыл о своих родных и друзьях. Это очень расстроило его.

– Всё это выдумки – я всех помнил, посылал всем письма, домой посылал доллары. Мариенгофу тоже посылал доллары.

После паузы добавил:

– И тебе посылал, ты получил?

Я, хотя и ничего не получал, ответил:

– Да, получил.

Есенин посмотрел на меня как-то растерянно, но через несколько секунд забыл об этом и перевёл разговор на другую тему».

Между друзьями легла невидимая граница, которая в ресторане, где Есенин вёл себя как капризный барин, обозначилась ещё зримее.

Где-то в двадцатых числах августа имажинисты отмечали в своём кафе возвращение Есенина из-за границы. Дункан на этой вечеринке уже не было, вместо неё Сергей Александрович пригласил Н. Вольпин. Увидев её, А. Мариенгоф с намёком бросил:

– А вы располнели.

– Вот и хорошо: мне мягче будет, – усмехнулся Есенин и похозяйски обнял Надю за талию.

Застолье тем временем разворачивалось. Заговорили о поэзии.

– Кто не любит стихи, – заявил Есенин, – вовсе чужд им, тот для меня не человек. Попросту не существует!

Его попросили почитать стихи. Он охотно согласился. Одно из стихотворений оказалось посвящённым Миклашевской. Кто-то обронил:

– Говорят, на редкость хороша?

– Давненько говорят. Надолго ли хватит разговору? – последовало в ответ.

Есенин с усмешкой отозвался:

– Хватит… года на четыре.

Укол (если не хамство) в свой адрес Надя стерпела, но здесь не выдержала и вступилась за отсутствующую соперницу:

– Что на весь пяток не раскошелитесь?

Тут прозвучал чей-то совет Есенину:

– Не упустите, Сергей Александрович, если женщина видная, она всегда капризна. А уж эта очень, говорят, интересная.

Есенин поморщился и бросил:

– Только не в спальне!

На это кто-то из сидевших за столом перевёл разговор на Вольпин:

– На что они вам, записные красавицы? Ведь вот рядом с вами девушка – уж куда милей! Прямо персик!

Есенин отозвался и на эту реплику. В голосе его прозвучали нежность и сожаление:

– Этот персик я раздавил!

Надя отпарировала:

– Раздавить персик недолго, а вы зубами косточку разгрызите!

– И всегда-то она так – ершистая! – заметил Сергей Александрович и, крепко обняв Надю, разоткровенничался, видимо, не ощущая цинизма своих слов:

– Вот лишил девушку невинности и не могу изжить нежность к ней, – помолчал и добавил: – Она очень хорошо защищается!»

Есенину не было свойственно постоянство в отношениях с женщинами. Уже через несколько дней после памятного вечера он заявил Наде:

– Вам нужно, чтобы я вас через всю жизнь пронёс – как Лауру[44].

При всей остроте ума Надя не нашлась что ответить, а в дневнике записала: «Боже ты мой, как Лауру! Я, кажется, согласилась бы на самое короткое, но полное счастье – без всякого нарочитого мучительства. И с обиды, что ли, не спешу ухватиться за этот его своеобразный подступ к примирению в нашей изрядно затянувшейся размолвке».

Это был не подступ, а отступление на заранее обеспеченную позицию – 3 октября Есенин отмечал свой день рождения уже с Августой Миклашевской. Собирались в Богословском переулке, а именинника всё не было. Явился в непотребном виде. Сестра Катя быстро увела его в другую комнату, из которой он вышел вымытый и вычищенный. На нём был цилиндр под времена Пушкина. Вышел и оконфузился. Взял Миклашевскую под руку и тихо спросил:

– Это очень смешно? Хотелось хоть чем-нибудь быть на него похожим.

– И было в нём столько милого, – вспоминала Миклашевская, – детского, столько нежной любви к Пушкину.

Августе не хотелось, чтобы Есенин напился, и в кафе она предложила многочисленным гостям поэта, чтобы, поздравляя его, они чокались не с ним, а с ней.

– Пить вместо Сергея буду я, – объявила Августа.

Это всем понравилось, и Сергей, оставаясь трезвым, помогал любимой незаметно выливать из рюмки вино.

Великолепный портрет Миклашевской дал Мариенгоф:

«Гутя Миклашевская была прекрасна своей красотой. Высокая, гибкая, с твёрдым и отчасти холодным выражением лица и глаза! глаза! Цвета ореха, прекрасные в своей славянской грусти. Я даже сказал бы: в отсутствии счастья.

Их любовь была чистой, поэтичной, с букетами белых роз, с романтикой… придуманной ради новой лирической темы. В этом парадокс Есенина: выдуманная любовь, выдуманная биография, выдуманная жизнь. Могут спросить: почему? Ответ один: чтобы его стихи не были выдуманными. Всё, всё – делалось ради стихов».

Вот этих:

Заметался пожар голубой,

Позабылись родимые дали.

В первый раз я запел про любовь,

В первый раз отрекаюсь скандалить.

Был я весь – как запущенный сад,

Был на женщин и зелие падкий.

Разонравилось пить и плясать

И терять свою жизнь без оглядки.

Мне бы только смотреть на тебя,

Видеть глаз злато-карий омут,

И чтоб, прошлое не любя,

Ты уйти не смогла к другому…

Августе Есенин посвятил целый цикл стихотворений; больше ни одна женщина не удостоилась такого благоговейного внимания. Но когда Сергей Александрович подводил итоги своей жизни, любимыми он назвал З. Н. Райх и А. Дункан, женщин реальных, а не выдуманную Гутю Миклашевскую. В подтверждение любви к Зинаиде Николаевне говорит потрясающее стихотворение «Письмо к женщине». Разрыв с Айседорой надломил крепкую натуру поэта. Дальнейшая жизнь Есенина, как говорится, пошла наперекосяк. Вот характерная зарисовка его друга В. И. Эрлиха: