Есенин в быту — страница 36 из 81

Я не помню точно его слов, сказанных по этому поводу, но смысл их был таким: „Пишу, говорят, без помарок… Бывают и помарки. А пишу не пером. Пером только отделываю потом…“ Я не раз видел у Есенина его рукописи, особенно запомнились они мне, когда он собирал и сортировал их перед отъездом в Берлин. Они все были с „помарками“.

Я только один раз видел Есенина пишущим стихи. Это было днём: он сидел за большим красного дерева письменным столом Айседоры, тихий, серьёзный, сосредоточенный. Писал он в тот день „Волчью гибель“. Когда я через некоторое время ещё раз зашёл в комнату, он, без присущих ему порывистых движений, как будто тяжело чем-то нагруженный, поднялся с кресла и, держа листок в руках, предложил послушать его».

Так И. И. Шнейдер стал первым слушателем волнующих строк этого стихотворения.

Как-то Сергей Александрович привёл на Пречистенку А. Мариенгофа, который описал этот визит:

«На столике перед кроватью – большой портрет Гордона Крэга. Есенин берёт его и пристально рассматривает.

– Твой муж?

– Да… был… Крэг пишет, пишет, работает, работает… Крэг гений[47].


А. Дункан


Есенин тычет себя пальцем в грудь:

– И я гений!.. Есенин гений… гений!.. Я… Есенин – гений, а Крэг – дрянь!

И, скроив презрительную гримасу, он суёт портрет Крэга под кипу нот и старых журналов:

– Адьо!

Изадора в восторге:

– Адьо! – и делает мягкий прощальный жест.

– А теперь, Изадора, – и Есенин пригибает бровь, – танцуй… понимаешь, Изадора? Нам танцуй!

Он чувствует себя Иродом[48], требующим танец у Саломеи.

– Тансуй? Бон!»

…С поселением Есенина на Пречистенке дом Балашовой превратился в проходной двор. По вечерам под видом друзей поэта его заполняло окололитературное отребье. Пили, ели, веселились, ибо всего было в достатке – снабжение шло прямо из Кремля. Пьяной компании льстило «общение» с заморской знаменитостью, хотя мало кто понимал её, а Дункан, «наговорившись» с молодёжью, обращалась к Есенину с заученными словами: «ангел», «чёрт», «люблю тебя». Сергей Александрович сидел с угрюмым видом, опустив голову, время от времени разражаясь изощрённым матом.

Развлекая «друзей» любимого, Айседора заводила патефон или танцевала. Обычно она исполняла танец публичной женщины с апашем[49], роль которого исполнял её шарф. Вот как описывают это действо беллетристы Куняевы:

«Есенин, замерев на месте, не отрываясь смотрел на этот жуткий танец. Что-то новое начинало расти в его душе, что-то режущее, беспокойное, не находящее выхода. Дункан медленно двигалась по кругу, покачивая бёдрами, подбоченясь левой рукой. В правой – ритмично, в такт шагам, подрагивал шарф, буквально оживавший на глазах потрясённых зрителей.

От нее исходила пьянящая, вульгарная женственность, влекущая и отвращающая одновременно. Танец становился всё быстрее… „Апаш“, превратившийся в её руках в сильного, ловкого, грубого хулигана, творил с блудницей всё, что хотел, раскручивал её вокруг себя, бросал из стороны в сторону, сгибая до земли, грубо прижимал к груди… Создавалось впечатление, что он окончательно покорил её и овладевает своей жертвой на глазах у всех.

Постепенно его движения становились всё менее уверенными. Теперь она вела танец, она подчиняла его себе и влекла за собой… Он терял прежнюю ловкость и нахальство с каждым движением, превращаясь в её руках в безвольную тряпку…»

На исходе зимы 1921/22 годов Есенина посетил М. В. Бабенчиков, петербургский знакомый поэта, искусствовед.

«Поднявшись по широкой мраморной лестнице и отворив массивную дверь, – вспоминал Михаил Васильевич, – я очутился в просторном холодном вестибюле. Есенин вышел ко мне, кутаясь в какой-то пёстрый халат. Меня поразило его болезненно-испитое лицо, припухшие веки глаз, хриплый голос, которым он спросил:

– Чудно? – и тут же прибавил: – Пойдём, я тебя ещё не так удивлю.

Вошли в огромную, как зал, комнату. Посередине её стоял письменный стол, а на нём среди книг, рукописей и портретов Дункан высилась деревянная голова самого Есенина, работы С. Т. Конёнкова. Рядом со столом стояла тахта с накинутым на неё ковром. Всё это было в полном беспорядке, будто после какого-то разгрома. Есенин, видя невольное замешательство гостя, ещё больше возликовал:

– Садись, видишь, как живу – по-царски! А там, – он указал на дверь, – Дункан. Прихорашивается. Скоро выйдет».

Вышла и тоже удивила Михаила Васильевича:

«Передо мной стояла довольно уже пожилая женщина, пытавшаяся, увы, без особенного успеха, всё ещё выглядеть молодой. Одета она была во что-то прозрачное, переливавшееся, как и халат Есенина, всеми цветами радуги и при малейшем движении обнажавшее её вялое и от возраста дряблое тело, почему-то напомнившее мне мясистость склизкой медузы. Глаза Айседоры, круглые, как у куклы, были сильно подведены, а лицо ярко раскрашено, и вся она выглядела такой же искусственной и нелепой, как нелепа была и крикливо обставленная комната, скорее походившая на номер гостиницы, чем на жилище поэта.

Дункан говорила (по-французски) вяло, лениво цедя слова, о совершенно различных вещах. О том, что какой это ужас, что она пятнадцать минут не целовала Есенина, что ей нравится Москва, но она не любит снег, что один русский артист обещал ей подарить настоящие маленькие сани.

Есенин был не в духе. Он сидел в кресле, медленно тянул вино из высокого бокала и упорно молчал, не то с усмешкой, не то с раздражением слушая болтовню сожительницы. Айседора предложила пройти в зал послушать игру известного пианиста и посмотреть на её маленьких питомцев.

Пианист играл один из этюдов Скрябина, Дункан спросила, в чём содержание музыкальной пьесы.

– Драка! – хором ответили дети.

Ответ питомцев понравился Айседоре, так как темой этюда была борьба. Обольстительно улыбнувшись, она сказала мне:

– Я хочу, чтобы детские руки могли коснуться звёзд и обнять мир».


Занятия с учениками


На этом Дункан распрощалась с гостем и ушла в свою комнату, а Михаил Васильевич вернулся к Есенину. Тот сидел на ковре у кирпичной времянки и кочергой шевелил догоравшие чурки. Упёршись невидящими глазами в одну точку, заговорил:

– Был в деревне. Всё рушится… Надо самому быть оттуда, чтобы понять… Конец всему.

Бабенчиков не входил в постоянное окружение поэта, и его потянуло высказаться перед редким гостем.

«В этот вечер, – вспоминал Михаил Васильевич, – Есенину неудержимо хотелось говорить. И он говорил мне, как, наверное, говорил бы всякому другому. В доме уже все спали, и только лёгкое потрескивание дров нарушало ночную тишину. Я слушал рассказ Есенина, боясь проронить хотя бы одно слово. И передо мной сквозь сумрак комнаты плыла бесконечная вереница манящих, упрекающих образов его деда, бабки, товарищей детских игр.

Внезапно вспыхнувшее пламя осветило угол письменного стола и стоявшую на нём неоконченную конёнковскую голову Есенина. Мгновение, и из грубого обрубка векового дерева, из морщин его коры на меня взглянуло лицо прежнего Серёжи. И, не в силах удержаться, я взглянул на него самого. Передо мной находились даже не братья, а два смутно похожих друг на друга чужих человека. Первый был ожившая материя, и на его губах играла улыбка пробуждающейся жизни. Судорога прикрывала улыбку второго. Огонь времянки вспыхнул снова, чтобы, дымясь, погаснуть совсем. По стенам поползли длинные чёрные тени. Скоро не стало и их. Разговор прервался. Есенин встал и, обхватив голову обеими руками, точно желая выжать из неё мучившие его мысли, сказал каким-то чужим, непохожим на свой голосом:

– Шумит, как в мельнице, сам не пойму. Пьян, что ли?»

Из последующих посещений поэта Бабенчиков заключил, что не всё гладко в «царстве» Есенина: «С Дункан, как я имел возможность не раз убедиться, он бывал резок. Говорил о ней в раздражённом тоне, зло, колюче:

– Пристала. Липнет, как патока.

И вдруг тут же, неожиданно, наперекор сказанному вставлял:

– А знаешь, она баба добрая. Чудная только какая-то. Не пойму её».

Это была любовь-ненависть. Доходило до диких случаев. Как-то Айседора подарила Есенину золотые часы – предмет его давнего желания. Сергей Александрович радовался подарку, как ребёнок.

– Посмотрим, – говорил он, вытаскивая часы из карманчика, – который теперь час? – И удовлетворившись, с треском захлопывал крышку, а потом, закусив губу и запустив ноготь под заднюю крышку, приоткрывал её, шутливо шепча: – А тут кто?[50]

«А через несколько дней, – вспоминал И. И. Шнейдер, – возвратившись домой из Наркомпроса, я вошёл в комнату Дункан в ту секунду, когда на моих глазах эти часы, вспыхнули золотом, с треском разбились на части. Айседора, побледневшая и сразу осунувшаяся, печально смотрела на остатки часов и свою фотографию, выскочившую из укатившегося золотого кружка.

Есенин никак не мог успокоиться, озираясь вокруг и крутясь на месте. На этот раз и мой приход не подействовал. Я пронёс его в ванную, опустил перед умывальником и, нагнув ему голову, открыл душ. Потом хорошенько вытер ему голову и, отбросив полотенце, увидел улыбающееся лицо и совсем синие, но ничуть не смущённые глаза.

– Вот какая чертовщина… – сказал он, расчёсывая пальцами волосы, – как скверно вышло… А где Изадора?

Мы вошли к ней. Она сидела в прежней позе, остановив взгляд на белом циферблате, докатившемся до её ног. Неподалёку лежала и её фотография. Есенин рванулся вперёд, поднял карточку и приник к Айседоре. Она опустила руку на его голову с ещё влажными волосами.

– Холодной водой? – Она подняла на меня испуганные глаза. – Он не простудится?

Ни он, ни она не смогли вспомнить и рассказать мне, с чего началась и чем была вызвана вспышка Есенина».

Женитьба Сергея Александровича на Дункан вызывала зависть у многих его «друзей». Ещё бы! Мировая знаменитость. Почти миллионерша. Живёт во дворце. В стране голод (1922 год), а её снабжение идёт прямо из Кремля. Вина – море разливное. И всё это ему – пьянчужке и скандалисту.