– Галя, я живу у вас. Ведь пойдут всякие разговоры. Если вы хотите, я действительно могу жениться нас вас.
Ответ Бениславской был полон достоинства и самоуважения:
– Нет, Сергей Александрович. Только из-за чьих-то разговоров – нет. Так я не могу. Просто вы всегда во всём полагайтесь на меня.
В дневнике она записала: «Если внешне Есенин и будет около, то ведь после Айседоры – все пигмеи, и несмотря на мою бесконечную преданность я – ничто после нее (с его точки зрения, конечно). Я могла бы быть после Лидии Кашиной, после Зинаиды Николаевны, но не после Айседоры. Здесь я теряю».
То есть на роль жены великого поэта Бениславская не посягала даже в мыслях. Она взяла на себя роль няньки (забота о любимом) и секретаря – помощь Сергею Александровичу в контактах с издательствами. Анатолий Мариенгоф говорил по этому поводу: «Галя стала для Сергея самым близким человеком: возлюбленной, другом, нянькой. Я, пожалуй, не встречал в жизни большего, чем у Гали, самопожертвования, больше преданности, небрезгливости и, конечно же, любви».
Коммуналка. Квартира 27 находилась на седьмом этаже восьмиэтажного кирпичного здания. Все её комнаты обращены окнами на Большую Никитскую. Есенин жил в средней. Его младшая сестра вспоминала:
– Из широкого венецианского окна комнаты в солнечные дни вдалеке виднелся Нескучный сад, лесная полоса Воробьёвых гор, синевой отливала лента реки Москвы и золотились купола Новодевичьего монастыря. От домов же, расположенных на ближайших узких улицах и переулках, мы видели лишь одни крыши.
На площади в семнадцать квадратных метров жили Бениславская, Есенин, его сестры Катя и Шура. Это – постоянные обитатели, но ими, как правило, «население апартаментов» не ограничивалось. «А ночёвки у нас в квартире, – вспоминала хозяйка, – это вообще нечто непередаваемое. В моей комнате – я, Сергей Александрович, Клюев, Ганин и ещё кто-нибудь, в соседней маленькой холодной комнатушке на разложенной походной кровати – кто-либо ещё из спутников Сергея Александровича или Кати».
Холодная комнатушка, упоминаемая Галиной Артуровной, принадлежала не ей, a другой обитательнице квартиры, которая временно отсутствовала; с её возвращением ситуация, конечно, осложнилась.
– Позже, в 1925 году, – уточняла Бениславская, – картина несколько изменилась: в одной комнате – Сергей Александрович, Сахаров, Муран и Балдовкин, рядом в этой же комнатушке, в которой к этому времени жила её хозяйка, – на кровати сама владелица комнаты, a на полу: у окна её сестра, всё пространство между стенкой и кроватью отводилось нам – мне, Шуре и Кате, причём крайняя из нас спала наполовину под кроватью.
Кроме частых гостей и «законных» обитателей комнаты Бениславской в ней постоянно жили ещё два члена «семьи» – Илья и Сергей. Первый их них был двоюродным братом поэта, второй – рыжий щенок, которого Есенин назвал своим именем. Илья учился в рыбном техникуме и жил в общежитии. Всё свободное от занятий время проводил в Брюсовском переулке. Он охотно и ночевал бы там, но не делал этого только из-за того, что уже негде было лечь.
Приезжали односельчане. Как-то наведалась мать. Отношения с ней у Есенина были, мягко говоря, довольно прохладные. Ещё в 1912 году он писал другу юности Грише Панфилову: «Мать нравственно для меня умерла уже давно, а отец, знаю, находится при смерти».
Татьяне Фёдоровне, матери поэта, досталась нелёгкая участь бесправной русской женщины. Её, первую красавицу села, выдали замуж за нелюбимого человека. Родив сына, она оставила семью. До девяти лет Сергей рос, не зная матери, а когда она вернулась, то вымещала все свои обиды и горести на сыне и появившихся дочерях. Судьбу матери Есенин отразил в стихотворении, которое первоначально (1915) называлось по её имени:
Хороша была Танюша, краше не было в селе,
Красной рюшкою[63] по белу сарафан на подоле.
У оврага за плетнями ходит Таня ввечеру.
Месяц в облачном тумане водит с тучами игру.
Вышел парень, поклонился кучерявой головой:
«Ты прощай ли, моя радость, я женюся на другой».
Побледнела, словно саван, схолодела, как роса.
Душегубкою-змеёю развилась её коса.
«Ой ты, парень синеглазый, не в обиду я скажу,
Я пришла тебе сказаться: за другого выхожу…»
Это стихотворение Есенин создал на исходе своего пятнадцатилетия, а вот что он писал в двадцать восемь: «Дорогой отец! Пишу тебе очень сжато. Мать ездила в Москву вовсе не ко мне, а к своему сыну. Теперь я понял, куда шли эти злосчастные 3000 рублей. Я всё узнал от прислуги. Когда мать приезжала, он приходил ко мне на квартиру, и они уходили с ним пить чай. Передай ей, чтоб больше её нога в Москве не была».
А как же потрясающе «Письмо матери»?
Ты жива ещё, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне[64].
И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
Ничего, родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.
Дело в том, что эти строки, бередящие сердца людей не одного поколения, связаны с матерью поэта только по форме, но не по содержанию. В начале 1924 года, когда было написано стихотворение, Татьяне Фёдоровне шёл только сорок девятый год. Это была крепкая, ядрёная, как говорят в народе, женщина, полная физических сил (она пережила сына на тридцать лет). В шушуне, одежде XIX столетия, ходила не она, а бабушка поэта Наталья Евсеевна, которая и встречала внука при его приездах из Спас-Клепиков, где он учился. Сам Сергей Александрович говорил, что когда писал «Письмо матери», то представлял, как беспокоилась бы бабка Наталья, если бы дожила до его пьяных драк.
Лишённый в детстве материнской заботы и ласки, Есенин искал их в женщинах, с которыми его сводила судьба, и далеко не случайно, что все жёны поэта были старше его, а Дункан только на два года моложе его матери. Этим поэт, человек импульсивный, инстинктивно восполнял то, что, образно говоря, каждому даётся только с молоком родительницы.
Ночные беседы. Окружение поэта считало Бениславскую его женой. Так Сергей Александрович и представлял иногда Галину Артуровну друзьям. В действительности же ситуация была весьма двусмысленной: Есенин заселил комнатушку Галины своими родственниками и приятелями, превратил Бениславскую в няньку и секретаря, поверенную в свои переживания. И только. Вот характерная сцена из жизни «супругов».
«Я с Сергеем Александровичем всю ночь разговаривала, – вспоминала Галина Артуровна. – Говорили на разные темы. Я стала спрашивать о Дункан, какая она, кто и т. д. Он много рассказывал о ней. Говорил также о своём отношении к ней:
– Была страсть, и большая страсть. Целый год продолжалось, а потом всё прошло и ничего не осталось, ничего нет. Когда страсть была, ничего не видел, а теперь… Боже мой, какой же я был слепой, где были мои глаза.
Во время этого разговора я решила спросить, любит ли он Дункан теперь. Может быть, он сам себя обманывает, а на самом деле мучится из-за неё, что ему в таком случае не надо порывать с ней. Он твёрдо, прямо и отчётливо сказал:
– Нет, это вовсе не так. Там для меня конец. Совсем конец. Ничего там нет для меня. И спасаться оттуда надо, а не толкать меня обратно…»
Вот эту роль «спасателя» и отвёл поэт женщине, которой писал: «Может быть, в мире всё мираж, и мы только кажемся друг другу. Ради бога, не будьте миражом Вы. Это моя последняя ставка, и самая глубокая».
Были беседы и на темы более волнительные для Есенина: о послереволюционной жизни в стране и о месте в ней его поэзии.
– Положение создалось таким, – говорил Сергей Александрович, – или приди к нам с готовым, оформившимся миросозерцанием, или ты нам не нужен, ты – вредный ядовитый цветок, который может только отравлять психику нашей молодёжи.
Не раз и не два повторял:
– Поймите, в моём доме не я хозяин, в мой дом я должен стучаться, и мне не открывают.
«Домом» для поэта была, конечно, собственная страна, Россия, отношение к положению которой он весьма откровенно высказал, находясь за границей, в письме Б. Кусикову.
Неприятие Есениным советской власти усугублялось тем немаловажным обстоятельством, что на местах и в центре власть эту представляли в основном лица еврейской национальности, приехавшие из-за границы и хлынувшие во все города и крупные сельские поселения из-за былой черты местечковой оседлости. «Одолели нас люди заезжие», – сетовал поэт.
И это признание не эмоциональная вспышка, вызванная раздражением и недовольством, а трезвая констатация факта, который вынужден был признать даже еврейский общественный деятель И. Бикерман. В книге «Россия и евреи», выпущенной в 1922 году, он писал: «Русский человек никогда не видал еврея у власти; он не видел его ни губернатором, ни городовым, ни даже почтовым чиновником. Были и тогда, конечно, и лучшие и худшие времена, но русские люди жили, работали и распоряжались плодами своих трудов, русский народ рос и богател, имя русское было велико и грозно. Теперь еврей – во всех углах и на всех ступенях власти. Русский человек видит его и во главе первопрестольной Москвы, и во главе Невской столицы, и во главе Красной армии.
Русский человек видит теперь еврея и судьёй, и палачом. Он встречает евреев, и не коммунистов, a таких же обездоленных, как он сам, но всё же распоряжающихся, делающих дело советской власти: она ведь всюду, и уйти от неё некуда. А власть эта такова, что, поднимись она из последних глубин ада, она не могла бы быть ни более злобной, ни более бесстыдной. Неудивительно, что русский человек, сравнивая прошлое с настоящим, утверждается в мысли, что нынешняя власть – еврейская и что потому именно она такая осатанелая. Что она для евреев и существует, что она делает еврейское дело, в этом укрепляет его сама власть».