Есенин в быту — страница 49 из 81

Выпив пару-другую рюмок водки Есенин заговаривал о своей заграничной поездке. Ни Берлин, ни Лондон, ни Нью-Йорк не произвели на него никакого впечатления. Мировые города он воспринял враждебно и позднее в воспоминаниях («В стихах его была Русь») Клейнборт писал: «Что-то зловещее, враждебное для него было в исчадиях техники, индустрии. Тоска пряталась под асфальтом, тоска по первозданному, по тому, что душу облекает в плоть, но что забываешь под этот грохот, под этот выдуманный свет».

Отвлекая Есенина от невесёлых дум, Лев Наумович спросил его о деревне. Сергей Александрович сразу оживился:

– Приедешь бывало… – задумался. – Кругом снега, а ночи чёрные-чёрные, кажется, конца им нет и не будет. Заснёшь как убитый. И вдруг проснёшься среди ночи. Прислушаешься. Тишина такая. Кажется ты один на белом свете. Нет, не один. Что-то дышит ещё, что-то бродит под окнами, не оставляя следа; что-то живёт в этой жути, но жизнью не нашей, чуткой человеку. И вместе с тем и над всем этим что-то звенит, звенит, звенит…

Прервав свои грёзы, Есенин осведомился о домашних Клейнборта – жене и собаке. Порадовать вопрошавшего было нечем: супруга умерла, и от Трезора остался только небольшой холмик в саду дачи.

– Как далёко всё это, – вздохнул Сергей Александрович, и грусть о прошлом засветилась в его глазах.

Так и расстались на минорной ноте.


Болезни «русские» и иные. 17 декабря Есенин лёг в профилактический санаторий имени Шумского на Б. Полянке, 52. Это было лечебное заведение, похожее на пансионат. Сергею Александровичу предоставили большую светлую палату в четыре окна. Первым его посетил старый приятель Рюрик Ивнев.

Во время разговора они сидели у окна. Вдруг Сергей Александрович перебил гостя на полуслове и, перейдя на шёпот, опасливо оглядываясь по сторонам, сказал:

– Перейдём отсюда скорей. Здесь опасно, понимаешь? Мы здесь слишком на виду, у окна…

Ивнев с удивлением смотрел на друга; Есенин, не замечая этого, отвёл его в угол комнаты.

– Ну вот, – сказал он, сразу повеселев, – здесь мы в полной безопасности.

– Но какая же может быть опасность? – опять удивился гость.

– О, ты ещё всего не знаешь. У меня столько врагов. Увидели бы в окно и запустили бы камнем. Ну и в тебя могли бы попасть. А я не хочу, чтобы ты из-за меня пострадал.

Тут Ивнев понял, что у его друга что-то вроде мании преследования, и перевёл разговор на другую тему. Есенин охотно перешёл к рассказу о толстом журнале, который собирался издавать, а об издании имажинистов «Гостиница для путешествующих в прекрасное» заявил:

– Пусть Мариенгоф там распоряжается как хочет. Я ни одной строчки стихов туда не дам. А ты… ты как хочешь, я тебя не неволю. Всё равно в моём журнале ты будешь и в том и в другом случае. Привлеку в сотрудники Ванечку Грузинова. Он хороший мужик. Это не то что многие… да ну их… и вспоминать не хочу. Грузинов хорошо разбирается в стихах, из него бы критик вышел дельный и, главное, честный. Не юлил бы хвостом. И стихи у него неплохие, есть из чего выбрать для журнала. Правда, любит мудрить иногда, но это пройдет, да и кто в этом не грешен.

– Знаешь что, – сказал он вдруг, – давай образуем новую группу: я, ты, Ванечка Грузинов…

Есенин назвал ещё несколько фамилий (крестьянских поэтов). Ивнев ответил ему, что группы и школы можно образовывать только до двадцати пяти лет, а после этого возраста можно оказаться в смешном положении. Сергею Александровичу это понравилось. Он засмеялся, но через минуту продолжал в том же духе:

– Я имажинизма не бросал, но я не хочу видеть этой «Гостиницы», пусть издает её кто хочет, а я буду издавать «Вольнодумец».

Потом он вдруг, без всякой видимой причины, опять впал в какое-то нервное состояние, опустив голову, задумался и проговорил сдавленным голосом:

– Всё-таки сколько у меня врагов! И что им от меня надо? Откуда берётся эта злоба? Ну, скажи, разве я такой человек, которого надо ненавидеть?

Р. Ивнев как мог успокоил друга, но ушёл от него в подавленном состоянии.

В это нелёгкое для Есенина время «засветилась» Райх, которая вознамерилась изменить фамилию детей. Конечно, Сергею Александровичу радости это не доставило, но поднимать шума не стал, ограничившись следующим посланием к бывшей супруге:

«Зинаида Николаевна, мне очень неудобно писать Вам, но я должен.

Дело в том, что мне были переданы Ваши слова о том, что я компрометирую своей фамилией Ваших детей и что вы намерены переменить её.

Фамилия моя принадлежит не мне одному. Есть люди, которых Ваши заявления немного беспокоят и шокируют, поэтому я прошу Вас снять фамилию с Тани, если это ей так удобней, и никогда вообще не касаться моего имени в Ваших соображениях и суждениях.

Пишу я Вам это, потому что увидел: правда, у нас есть какое-то застрявшее звено, которое заставляет нас иногда сталкиваться. Это и есть фамилия…

Совершенно не думая изменять линии своего поведения, которая компрометирует Ваших детей, я прошу Вас переменить мое имя на более удобное для Вас, ибо повторяю, что у меня есть сёстры и братья, которые носят фамилию, одинаковую со мной, и всякие Ваши заявления, подобные тому, которое Вы сделали Сахарову, в семье вызывают недовольство на меня и обиду в том, что я доставляю им огорчение тем, что даю их имя оскорблять такими заявлениями, как Ваше.

Прошу Вас, чтоб между нами не было никакого звена, которое бы давало Вам повод судить меня, а мне обижаться на Вас: перемените фамилию Тани без всяких реплик в мой адрес, тем более потому, что я не намерен на Вас возмущаться и говорить о Вас что-нибудь неприятное Вам» (6, 162).

Есенин не собирался ни каяться в своей разгульной жизни, ни менять её на другую. Но объяснение с бывшей супругой разворошило в нём прошлое, разбередило душу. И не ему ли мы обязаны рождением следующих строк поэта:

Грубым даётся радость.

Нежным даётся печаль.

Мне ничего не надо,

Мне никого не жаль.

Жаль мне себя немного,

Жалко бездомных собак.

Эта прямая дорога

Меня привела в кабак…

В профилактории Есенин находился на особом положении: отдельная комната, особое внимание медицинского персонала, интерес к нему многих. Отвечая на заботу врачей и сестёр, Сергей Александрович устроил для них вечер, на котором читал стихи. Ф. Гущин, работник профилактория вспоминал:

– В один из последних дней декабря, когда на дворе бушевала метель, собрались мы в тёплом и уютном зале лечебницы, и Есенин начал читать свои лирические произведения. Неожиданно погас свет, но голос чтеца продолжал звучать, а наши взоры оставались прикованными во тьме к тому месту, где продолжал стоять поэт. Вот одна из медсестёр задорно крикнула: «Москву кабацкую!» Есенин прочёл и её. Аудитория, очарованная замечательным мастерством чтеца, громом аплодисментов сопровождала каждое стихотворение.

В профилактории Сергей Александрович начал работу над статьёй «Россияне». Симптоматичен её зачин:

«Россияне!

Не было омерзительнее и паскуднее времени в литературной жизни, чем время, в которое мы живём. Тяжёлое за эти годы состояние государства в международной схватке за свою независимость случайными обстоятельствами выдвинуло на арену литературы революционных фельдфебелей, которые имеют заслуги перед пролетариатом, но отнюдь не перед искусством.

Выработав себе точку зрения общего фронта, где всякий туман может казаться для близоруких глаз за опасное войско, эти типы развили и укрепили в литературе пришибеевские нравы.

– Рр-а-сходись, – мол, – так твою так-то! Где это написано, чтоб собирались по вечерам и песни пели?

Некоторые типы, находясь в такой блаженной одури и упоённые тем, что на скотном дворе и хавронья сходит за царицу, дошли до того, что и впрямь стали отстаивать точку зрения скотного двора».

Анализируя общее положение в отечественной литературе, Есенин сделал кардинальный вывод: «пролетарскому искусству грош цена».

В конце января Есенина выписали из профилактория, а 9 февраля он был уже в Шереметьевской больнице (ныне Институт скорой помощи имени Н. В. Склифосовского) – сильно поранил руку. Рана была большая и глубокая, повреждены связки[66]. Но через неделю стало ясно, что опасности для жизни нет, и Сергея Александровича стали готовить к выписке. Тогда Бениславская обратилась к Г. М. Герштейну, наблюдавшему Есенина, с просьбой ещё подержать его в больнице, так как условия там были хорошие:

«Вообще в Шереметьевской больнице было исключительно хорошо, несмотря на сравнительную убогость обстановки. Там была самая разнообразная публика, начиная с беспризорника, потерявшего ногу под трамваем, кончая гермафродитом, ожидавшим операцию. Сергей Александрович, как всегда в трезвом состоянии, всеми интересовался, был спокойным, прояснившимся, как небо после слякотной серой погоды. Иногда появлялись на горизонте тучи, после посещения Сергея Александровича его собутыльниками, кажется умудрявшимися приносить ему вино даже в больницу. Тогда он становился опять взбудораженным, говорил злым низким голосом, требовал, чтобы его скорей выписывали».

Есенин, сблизившись с Бениславской в конце сентября, уже поостыл и думал о том, как и куда уйти от неё. Обнадёживающую весть по этому вопросу принесли ему А. Берзинь и М. Ройзман: «В то время Сергея очень мучили жилищные условия, и вопрос об отдельной комнате был для него самым насущным. В этот день выяснилось, что у него будет отдельная комната. Это успокоило его».

Оберегая любимого от алчущей оравы его лжедрузей, Бениславская с помощью А. Берзинь устроила перевод Сергея Александровича в Кремлёвскую больницу. Там он написал стихотворение «Годы молодые с забубенной славой…», в котором отразил свой сегодняшний день:

Встал и вижу: что за чёрт – вместо бойкой тройки,

Забинтованный лежу на больничной койке.