Есенин в быту — страница 69 из 81

Пусть твои полузакрыты очи

И ты думаешь о ком-нибудь другом,

Я ведь сам люблю тебя не очень,

Утопая в дальнем дорогом.

Этот пыл не называй судьбою,

Легкодумна вспыльчивая связь, —

Как случайно встретился с тобою,

Улыбнусь, спокойно разойдясь.

На следующий день Есенин вдруг стал убеждать жену, что его последние стихотворения не имеют к ней никакого отношения, что это – задуманный им поэтический цикл «Стихи о которой». У Софьи Андреевны появилась искорка надежды на примирение, но конец встречи опять прошёл на повышенных тонах. Дома Толстая записала: «У Сергея. Мир и опять». Последнее слово означает возобновление разговора о разводе.

6 декабря Толстая в клинику не пошла, а передала супругу с Катей и Наседкиным следующую записку: «Сергей, ты можешь быть совсем спокоен. Моя надежда исчезла. Я не приду к тебе. Мне без тебя очень плохо, но тебе без меня лучше».

В этот же день Есенин послал записку редактору Госиздата И. В. Евдокимову, чтобы он никому не выдавал его деньги. А в Ленинград отправил телеграмму Вольфу Эрлиху: «Немедленно найди две-три комнаты, 20 числах в Ленинград».

Лечение кончилось. Да и какое это лечение – сплошная десятидневная нервотрёпка.

14 декабря Есенина на один день отпустили домой. Ни спокойного разговора с женой, ни примирения не получилось.

18-го Софья Андреевна решилась навестить мужа, но он не пожелал видеть её. Не принимая жизни без Есенина, она решает оборвать её. У неё было только одно сомнение: боль за мать и брата. Поэтому она решила оставить им письмо-объяснение:

«Мама моя, милая, любимая, это я пишу тебе и Люлиньке.

Я давно думаю о смерти. И я совсем, совсем не боюсь её. Если бы вы знали, как часто я мечтала, что какой-нибудь случай поможет мне. Для меня это было бы огромным счастьем, огромным, больше я не знаю и не хочу. Мне надо сделать это самой, и вот тут-то встаёте вы, и такой ужас и отчаяние нападает, и руки опускаются. Жалость огромная, мучительная, душащая жалость к вам, особенно к тебе, моя мама.

Я думала сделать это, ничего вам не объясняя, пусть бы вы думали, что это минута ненормальности, но знаю, что вас замучают вопросы, сомненья, догадки и вы будете больше мучиться, чем если я скажу вам всю правду. Да, мама, я ухожу… И даже ты, моя дорогая, моя старенькая, седенькая, моя грустная мама, даже ты не можешь меня удержать. Любимая моя, ненаглядная, прости меня, целую твои ручки дорогие, нежные, целую их со слезами и с такой огромной, бесконечной нежностью и благодарностью».

Помешал Толстой осуществить своё намерение уход Есенина из клиники 21 декабря. Сделал он это не окончив полного курса лечения. Его лечащий врач тщетно искал своего сбежавшего пациента по всему городу в надежде вразумить его или хотя бы дать рекомендации на будущее.


Три дня. В 1925 году на углу Кузнецкого моста и Рождественки находилось кафе имажинистов «Мышиная нора». Утром 21 декабря писатель М. Д. Ройзман неожиданно увидел там Есенина. Он сидел за столиком, ел сосиски с тушёной капустой и запивал пивом. Удивлённый Матвей Давидович спросил, как Сергей Александрович попал в эту «нору», ведь он должен находиться в больнице?

– Сбежал! – признался он, сдувая пену с кружки пива. – Разве это жизнь? Всё время в глазах мельтешат сумасшедшие. Того и гляди сам рехнёшься.

Ройзман поинтересовался, как Сергею Александровичу удалось сбежать. Оказалось, вышел на прогулку в сад и удрал при выходе из больницы первых посетителей.

«Выглядел он плохо, но говорил азартно:

– Сейчас один толстомордый долбил мне, что поэты должны голодать, тогда они будут лучше писать. Ну, я пустил такой загиб, что он сиганул от меня без оглядки!

– Я, Серёжа, кое-что из наших разговоров записываю, – отозвался Михаил Давидович, – и это запишу.

– А мои загибы тоже записываешь?

– Я их и так помню!

Желая его развеселить, я вспомнил, как он, выступая на Олимпиаде в Политехническом музее, читал „Исповедь хулигана“ и дошёл до озорных строк. Шум, крик, свист. Кто-то запустил в Есенина мороженым яблоком. Он поймал его, откусил кусок, стал есть. Слушатели стали затихать, а он ел и приговаривал: «Рязань! Моя Рязань!» Дикий хохот! Аплодисменты!

Смеясь, Сергей напомнил мне: когда в консерватории по той же причине не дали ему читать „Сорокоуст“, Шершеневич, как всегда, закричал во всё горло, покрывая шум: „Меня не перекричите! Есенин всё дочитает до конца!“ Крики стали утихать, и кто-то громко сказал:

– Конечно, не перекричишь! Вы же – лошадь, как лошадь!..

Наверно, с полчаса мы вспоминали курьёзные случаи прошлого, потом из часов выскочила кукушка и прокуковала время. Сергей сказал, что ему нужно идти. Я проводил его до дверей и увидел, как капельки пота выступили на его лбу».

К концу дня, уже совершенно пьяным, Есенин пришёл в Госиздат с требованием никому не выдавать его деньги. Редактор И. В. Евдокимов предложил ему подать соответствующее заявление. Под диктовку Ивана Васильевича трудно, клюя носом, Сергей Александрович написал:

«Лит. отдел Госиздата.

Прошу гонорар за собрание моих стихотворений, начиная с декабря 25 г., выдавать мне лично. Настоящим все доверенности, выданные мною разным лицам до 1-го (первого) декабря, считать недействительными».

– Я не мог удержаться от смеха, – рассказывал Евдокимов, – когда Есенин, написав цифру 1, вдруг остановился, придвинулся ближе к бумаге и тщательно вписал в скобках «первого». Он тоже засмеялся, вертя в руках ручку, не державшуюся в нужном положении.

На следующий день случай опять свёл Ройзмана с Сергеем Александровичем.

«Ко мне, – вспоминал Матвей Давидович, – пришёл домой врач А. Я. Аронсон. Он был взволнован, озабочен, но говорил, осторожно подбирая слова. За эти дни он обошёл все места, где, по мнению родственников, друзей и знакомых Есенина, мог он находиться.

Чтобы помочь доктору Аронсону поговорить с Есениным, я позвонил по телефону всем имажинистам и знакомым Сергея, но за последние дни никто его не видел. Оставался Мариенгоф, у которого телефона дома не было. Я знал, что он с женой навещал Сергея, когда тот находился в невропсихиатрическом санатории. Я пошел в Богословский переулок.

Двери открыла тёща Мариенгофа – маленькая, низенькая, тщедушная, но очень симпатичная старушка. Она вызвала ко мне Мариенгофа, а потом сказала, что уходит, в магазин, и чтобы он присмотрел за сынишкой Киром. Анатолий повёл меня в свою комнату, и я увидел, что в уголке за небольшим круглым столом сидит Есенин. Был он очень бледен, его волосы свалялись, глаза поблёкли. Я поздоровался, он ответил улыбкой. Я только сел на стул, как закричал Кир. Мариенгоф вскочил и побежал к сынишке.

– Мотя! – позвал меня Сергей.

Я подошёл к нему и спросил:

– Ты опять собираешься в Константиново?

– Нет, подальше! – Он обнял меня и поцеловал. – Я тебе напишу письмо или пришлю телеграмму, – добавил он.

Вернулся Мариенгоф, лицо у него было светлое: он очень любил своего Кирилку.

Я поговорил с Анатолием о выступлении в „Лилипуте“, попрощался с Есениным. Анатолий пошёл меня провожать. Я спросил, был ли у него доктор Аронсон, он ответил, что заходил.

– Воспользуйся подходящей минутой, Толя, потолкуй с Серёжей!

– Он и слышать не хочет о санатории, – ответил Мариенгоф.

– Ему же дадут изолированную комнату.

– Всё равно флигель сумасшедших отовсюду виден!..

Это был последний раз, когда я видел Есенина…»

От Мариенгофа Сергей Александрович пошёл в Дом Герцена, где находился писательский клуб. Хорошо поднабравшись, начал изобличать присутствующих: продажная душа, бездарь, сволочь, мерзавец… Всё это бросалось в лицо присутствующим с надрывом и отчаянной злостью. По требованию многих писателей Есенина выдворили из клуба. Но под вечер он вновь был там. Сидел за столом, пил и ругался:

– Меня выводить из клуба? Меня называть хулиганом? Да ведь все они – мразь и подмётки моей, ногтя моего не стоят, а тоже мнят о себе… Сволочи!.. Я писатель. Я большой поэт, а они кто? Что они написали? Что своего создали? Строчками моими живут! Кровью моей живут и меня же осуждают.

«Это не были пьяные жалобы, – писал уже после смерти поэта сидевший тогда с ним за одним столом Евгений Сокол. – Чувствовалось в каждом слове давно наболевшее, давно рвавшееся быть высказанным, подолгу сдерживаемое в себе самом и наконец прорывавшееся скандалом. И прав был Есенин. Завидовали ему многие, ругали многие, смаковали каждый его скандал, каждый его срыв, каждое его несчастье. Наружно вежливы, даже ласковы бывали с ним. За спиной клеветали. Есенин умел это чувствовать внутренним каким-то чутьём, умел прекрасно отличать друзей от „друзей“, но бывал с ними любезен и вежлив, пока не срывался, пока не задевало его что-нибудь уж очень сильно. Тогда он учинял скандал. Тогда он крепко ругался, высказывал правду в глаза, – и долго после не мог успокоиться. Так было и в этот раз».

Вспомнил о смерти своего друга А. В. Шеряевца и зашёлся в крике:

– Ведь разве так делают? Разве можно так относиться к умершему поэту? И к большому, к истинному поэту! Вы посмотрели бы, что сделали с могилой Ширяевца. Нет её! По ней ходят, топчут её. На ней решётки даже нет. Я поехал туда и плакал там навзрыд, как маленький плакал. Ведь все там лежать будем – около Неверова и Ширяевца! Ведь скоро, может быть, будем…

Под конец, уже поздним вечером, Есенин читал стихи и поэму «Чёрный человек».

– Это было подлинное вдохновение, – говорил Е. Сокол.

…23 декабря – последний день пребывания Есенина в Москве, и почти весь этот день он провёл в Госиздате.

И. В. Евдокимов вспоминал:

«В десять часов утра я пришёл на службу. Секретарь отдела сказал:

– Здесь с девяти часов Есенин. Пьяный. Он уезжает в Ленинград. Пришёл за деньгами. Дожидался вас.

«Столь необычно раннее появление Есенина, он всегда появлялся во второй половине дня, уже встревожило.