Есенин в быту — страница 70 из 81

Не скрою: мне было нехорошо. Я не любил визитов Есенина в таком состоянии, тяготился ими, всегда стремился выпроваживать его из отдела. Когда он умер, я корил себя, мне было жалко, что я это делал, но, к несчастью, это было непоправимо.

В тревоге и ожидании я сел на диванчик. Скоро в глубине длинного госиздатского коридора показался Есенин. Пальто было нараспашку, бобровая шапка высоко сдвинута на лоб, на шее густой чёрного шёлка шарф с красными маками на концах, весёлые глаза, улыбка, качающаяся грациозная походка… Он был полупьян. Поздоровались. И сразу Есенин, садясь рядом и закуривая, заговорил:

– Евдокимыч, я вышел из клиники. Еду в Ленинград. Совсем, совсем еду туда. Надоело мне тут. Мешают мне. Я развёлся с Соней… с Софьей Андреевной. Поздно, поздно, Евдокимыч! Надо было раньше. А Катька вышла замуж за Наседкина. Ты как смотришь на это?

И Есенин близко наклонился ко мне.

– Что же, – ответил я, – это твоё личное дело. Тебе лучше знать. Я не знаю…

– Да, да, – схватил он меня за руку. – Это моё дело. К чёрту! И лечиться я не хочу! Они меня там лечат, а мне наплевать, наплевать! Скучно! Скучно мне, Евдокимыч!

Весёлое, приподнятое и бесшабашное настроение прошло у Есенина. Не уверен твёрдо, боюсь, что последующие события обострили во мне это впечатление, но мне кажется, он тогда печально и безнадёжно как-то вгляделся в меня. Я отнёсся легко к этой фразе, приписывая её случайному душевному состоянию, и даже отшутился:

– Не тебе одному скучно. Всем скучно.

– Скучно, скучно мне! – продолжал восклицать Есенин, недовольно мотая головой и глядя в пол.


С. Есенин


– Деньги выписаны, Серёжа, – сказал я.

Есенин лукаво и недоверчиво улыбнулся, чуточку выждал, хитро взглянул на меня и растерянно, вполголоса, выговорил:

– Я спрашивал. В кассе говорят – нет ордера. Ты забыл спустить в кассу?

И опять улыбка, ожидающая и недоверчивая.

– Видно, много тебя, Серёжа, обманывали, – серьёзно говорю я, – и ты перестал верить, когда тебя не обманывают?

– Нет-нет, я тебе верю, – заторопился с ответом Есенин. – Значит… мне выдадут?

– Конечно. Но ты очень рано пришёл. Деньги же выдают в два часа дня. Ты бы куда-нибудь сходил.

Поэт задумался и спохватился, сдвигая на глаза шапку:

– Верно. Мне надо сходить к Воронскому проститься. Люблю Воронского. И он меня любит. Я пойду в „Красную новь“. Там мне тоже надо получить деньги».

К двум часам Есенин вернулся. Иван Васильевич увидел его в конце коридора на диване, поставленном для курящих. Сергей Александрович с нетерпением спросил, можно ли получить деньги. Евдокимов развёл руками и сел рядом с поэтом. Заговорили о собрании сочинений.

«– Ты мне корректуры вышли в Ленинград, – погрустнев, сказал Есенин. – Ты говорил, стихи в наборе?

– Да. Сдали в ноябре. Уже идёт набор: не сегодня завтра будут гранки. А куда тебе выслать? Ты где там остановишься?

Есенин немного подумал.

– Я тебе напишу. Как устроюсь, так и напишу. Я тебе буду писать часто. Да, я тебе вышлю точный адрес. Остановлюсь я… у Сейфуллиной… у Правдухина… у Клюева. Люблю Клюева. У меня там много народу. Ты мне поскорее высылай корректуру.

– Как только придут из типографии, в тот же день и направлю тебе. Ты внимательно погляди на даты.

– Я… я всё сделаю. Вот Катька не принесла тебе письма, я там послал семь новых стихотворений: „Стихи о которой“. Не поздно их будет в первый том, в самый конец?

– Нет, но надо скорее. Пока гранки, вставить можно. Ты будешь читать корректуру, вместе с ней и вышли эти стихи».

В готовившийся к изданию трёхтомник Есенин хотел включить поэму «Пармен Крямин». Иван Васильевич спросил о ней. Поэма была ещё не окончена, но Сергей Александрович заверил Евдокимова в том, что не подведёт с ней Госиздат:

«– Я её вышлю, только дам другое заглавие. Пармен, пожалуй, нехорошо. В Ленинграде я допишу её. Она не готова. Тут мне мешают. Напишу четыре строчки, кто-нибудь придёт… В Ленинград я совсем, навсегда…

– Даты не позабудь.

Нет-нет! И даты – всё проставлю. Раз «Собрание», надо понастоящему сделать. Я помню все стихи. Мне надо остаться одному. Я припомню. А денег ты никому, кроме меня, не давай…

– Будем высылать тебе в Ленинград.

– Надо бы биографию в первый том, – обеспокоенно сказал Есенин. – Выкинь ты к чёрту, что я там сам написал! Ложь всё, ложь всё! Если можно, выкинь! Ты скажи заведующему Николаеву. Напиши ты, Евдокимыч, мою биографию!

– Как же написать – ведь я совершенно не знаю, как ты жил. Ты теперь уезжаешь в Ленинград. Тут надо бы о многом расспросить тебя, а где же теперь?

Есенин сумрачно задумался – и вдруг, оживляясь и злобясь на что-то, закричал, мне казалось, с похвальбой и презрением:

– Обо мне напишут, напи-и-шут! Много напи-ишут! А мою автобиографию к чёрту! Я не хочу! Ложь, ложь там всё! Любил, целовал, пьянствовал… не то… не то… не то!.. Скучно мне, Евдокимыч, скучно!

– Тебя, кажется, хорошо знает Касаткин? – спросил я. – Вот бы кому написать.

Настроение Есенина было чрезвычайно неустойчивое: от мрачности он быстро переходил в самое благодушное состояние.

– Да, Касаткин, – весь заулыбался он нежнейшим вниманием к этому имени. – Да-да. Люблю его. Ты не знаешь, какой это парень… дядя Ваня… Мы с ним давно-о… давно-о! Давнишний мой друг! Чёрт с ней, с биографией. Обо мне напишут, напи-и-шут!

В это время я обратил внимание на его полупьяное, но очень свежее лицо и, помню, ясно подумал о том, что он поправился в клинике.

Есенин заметил мой взгляд и, улыбаясь, сказал:

– Тебе нравится мой шарф?

– Да, – говорю, – очень красивый у тебя шарф!

Продолжая радостно улыбаться, Есенин заметил:

– Это подарок Изадоры… Дункан».

На этом разговор прервался – Евдокимова вызвали к телефону, и к Сергею Александровичу подсел писатель А. И. Тарасов-Родионов, который потянул Есенина в пивную. Пошли. Конечно, выпили, начали выяснять отношения.

– Почему ты говоришь мне, что у меня есть поступки, за которые ты меня не уважаешь? – спросил Есенин.

Александр Игнатьевич дал разъяснения:

– Ты прости мне, Серёжа, я имел в виду твои отношения к некоторым женщинам. В частности, к твоей последней жене, Софье Андреевне, с которой ты, как говоришь, теперь разошёлся, а во-вторых, если хочешь, к Дункан. Конечно, сердцу в любви не прикажешь, но я помню, когда ты пришёл и сообщил мне о своей женитьбе, то ты сказал тогда этак искренне и восторженно: «Знаешь, я женюсь! Женюсь на Софье Андреевне Сухотиной, внучке Толстого!» Не скажи ты последнего, я бы ничего плохого не подумал бы. А тут я подумал: Есенин продаёт себя, и за что продаёт?! А второе – это Дункан.

– Нет, друг, это неверно! – схватился Есенин с болезненной и горячей порывистостью. – Нет, Дункан я любил. И сейчас ещё искренне люблю её. А Софью Андреевну… Нет, её я не любил. Я думал было… но я ошибся. Но я себя не продавал… А Дункан я любил, горячо любил. Только двух женщин любил я в жизни. Это Зинаида Райх и Дункан. А остальные… Ну, что ж, нужно было удовлетворить потребность, и удовлетворял…

Тарасов-Родионов, естественно, спросил: если любил, то почему же разошёлся с ними? Оказывается, помешало искусство!

– В этом-то вся моя трагедия с бабами, – «исповедовался» поэт. – Как бы ни клялся я кому-либо в безумной любви, как бы ни уверял в том же сам себя, – всё это, по существу, огромнейшая и роковая ошибка. Есть нечто, что я люблю выше всех женщин, выше любой женщины, и что я ни за какие ласки и ни за какую любовь не променяю. Это искусство. Да искусство для меня дороже всяких друзей, и жён, и любовниц. Вся моя жизнь – это борьба за искусство. И в этой борьбе я швыряюсь всем, что обычно другие считают за самое ценное в жизни.

Сидели в пивной долго, наговорились досыта, даже о политике не забыли, хотя обычно Есенин избегал этой темы.

– Я очень люблю Троцкого, хотя он кое-что пишет очень неверно. А вот Каменева, понимаешь ты, не люблю. Подумаешь, вождь. А ты знаешь, когда Михаил отрёкся от престола, он ему благодарственную телеграмму закатил из Иркутска. Ты думаешь, что если я беспартийный, то я ничего не вижу и не знаю. Телеграмма-то эта, где он мелким бесом семенит перед Михаилом, она, друг милый, у меня.

– А ты мне её покажешь?

– Зачем? Чтобы ты поднял бучу и впутал меня? Нет, не покажу.

– Нет, бучи я поднимать не буду и тебя не впутаю. Мне хочется только лично прочесть её, и больше ничего.

– Даёшь слово?

– Даю слово.

– Хорошо, тогда я тебе её дам.

– Но когда же ты мне её дашь, раз ты сегодня уезжаешь? Она с тобой или в твоих вещах?

– О, нет, я не так глуп, чтобы хранить её у себя. Она спрятана у одного надёжного моего друга и о ней никто не знает, только он да я. А теперь ты вот знаешь. А я возьму у него… Или нет, я скажу ему, и он передаст её тебе.

– Даёшь слово?

– Ну, честное слово. Я не обманываю тебя.

– Идёт, жду.

Сергей Александрович вернулся в Госиздат и часов до трёх ждал денег. Евдокимов, переживая за него, пришёл в финансовый сектор. Есенин, держа в руках чек, обратился к Ивану Васильевичу:

– Евдокимыч, денег нет. Вот дали бумажку. Ну, ладно! Билет у меня есть. Я уеду. Завтра Илья получит в банке и переведёт мне. Спасибо. Я обойдусь.

В очереди стояли писатели Б. А. Пильняк, М. П. Герасимов, В. Т. Кириллов. Есенин обнял каждого, поцеловал Евдокимова и нетвёрдыми шагами заковылял к выходу.

23 декабря С. А. Толстая сделала последнюю запись в календаре: «В девять часов ушёл. Вернулся в пять часов дня и уехал».

Сестра Сергея Александровича Шура отнесла его приход к более позднему часу:

«Мы сидели втроём у Софьи Андреевны: она, Наседкин и я. Часов в семь вечера пришёл Сергей с Ильёй. Сергей был злой. Ни с кем не здороваясь, он сразу же пошёл в другую комнату, где были его вещи, и стал торопливо всё складывать как попало в чемодан. Уложенные вещи Илья, с помощью извозчиков, вынес из квартиры. Сказав всем сквозь зубы „до свиданья“, вышел из квартиры, захлопнув за собой дверь.