К студенческому движению в 1899 году я остался непричастен. Чего желали студенты не понимал, на сходки не ходил и только из простого товарищеского чувства отказался держать экзамены на второй курс. Я, человек наиболее обеспеченный из всех своих земляков, устыдился оставлять на первом курсе своих замешанных в волнениях товарищей. Лишь на второй год моего пребывания в университете я случайно натолкнулся на вопросы общественного характера, благодаря чтению книг по политической экономии и по всеобщей истории. Я очень хорошо знал торговую среду, поэтому мне было хорошо известно, каким путем создаются богатства, и я очень сознательно и критически мог отнестись к вопросам, трактуемым общественными науками.
Но и второй год моей университетской жизни прошел для меня благополучно. Я не принимал участия даже в земляческих кружках, о существования рабочего вопроса в России ничего не ведал, с нелегальной литературой был совершенно не знаком. Моя революционная жизнь начинается в начале 1901 года, когда я принял сознательной участие в студенческом движении, начавшемся по поводу отдачи киевских и петербургских студентов в солдаты. В то время я был самое большое – либералом.
Первой нелегальщиной, с которой мне довелось познакомиться, были студенческие прокламации. Мои товарищи хорошо знают, с каким трудом я решился принять участие в протесте против нарушения основных законов в военной службе. Я же знал, что если решусь на протест, то пойду до конца. А за это и мне грозила военщина. Казалось, тома нависла в ту пору над Россией, нельзя было угадать, до чего дойдут правительственные репрессии, и я бросился в движение, несмотря на мольбы родителей быть благоразумным. 1901 год был для меня, как и для многих в России, роковым. Сначала, когда раздался выстрел Карповича, я с ужасом отшатнулся от этого факта. Меня страшила мысль, что может быть в смерти Боголепова нравственно повинен и я. Но последующие события, как нарочно, постарались перевернуть мои взгляды.
Я видел, как в университете хозяйничали шпионы. Я был подвергнуть академическому суду, где мне старались внушить мысль, что правительство не может считаться с требованиями студентов и не должно делать этого. Я был в Московском манеже, куда меня отвели со сходки вместе с другими студентами. Там мы просидели три дня, окруженные стеной солдатских штыков и казаками. Потом нас перевели в Бутырскую тюрьму, и я в первый аз стал арестантом. В этой тюрьме я впервые познакомился с революционными изданиями, впервые услышал смелое революционное слово. Как раз в это время в Москве произошли массовые волнения, рабочие протянули руку студентам и этим вытащили нас из академической борьбы на широкое поле политической революции.
Я понял, что в России нет ни свободы слова, ни свободы совести. Вот с каким опытом я вышел из студенческих волнений. Окунувшись в них, я вышел несомненно революционно настроенным. Моя дальнейшая судьбы была почти решена. Едва прошел месяц или два, как я попал после волнений домой и в апреле 1901 года меня снова арестовали. Я обвинялся в хранении нелегальной литературы.
Да, я по исключении из университета с жадностью набросился на книги по общественным вопросам, с жадностью читал нелегальные издания, знакомясь по ним с задачами революционеров и с приемами их борьбы. Я начал сознавать себя солидарным с ними. Но когда меня арестовали так скоро после выселки с Москвы, я при всем желании не успел бы и не сумел бы проявить свои убеждения в деятельности.
Я был арестован в первый раз за убеждения, за направление мысли. После этого я уже не мог, не имел права не быть революционером. Правительство сделало из меня революционера, оно само объявило меня вне закона, само толкнуло в революционные ряды.
Социалистом я стал, конечно, не благодаря правительству. Свои социальные идеалы я выработал на основании изучения зла в современных обществах и изучении путей, ведущих к исцелению этого зла. Социалистом я уже сделался после того, как стал революционером. И когда я стал социалистом, то мои революционные воззрения еще более окрепли, потому что, борясь за социалистические идеалы, я необходимо должен быть столкнуться с противодействием правительства.
Я принял некоторое участие в Уральском союзе социал-демократов и социалистов-революционеров. Первоначально я не был террористом, и только деятельность Сипягина и Плеве мало-помалу приводили меня к признанию необходимости вооруженных ответов на насилие министров. Я сознавал, что в иных случаях террор необходим, но я, слишком дорожа мирной продуктивной работой среди трудящихся масс, не считал возможным вменить его в обязанность революционной партии. Я был уверен, что среди революционеров всегда найдутся столь чуткие и решительные люди, что не побояться выступить на защиту жизни и чести граждан.
Став революционером в 1901 году, я в марте 1902 года опять был арестован за пол года деятельности в Уральском союзе, просидел пол года в тюрьме и был отправлен на пять лет в Якутскую область. Моя революционная жизнь длилась всего три года, из которых я половину просидел в тюрьме. На обыске мне ломали руки и раздирали рот, потому что я попытался уничтожить кое-какие бумаги. Картина обыска была до того отвратительна, что родители мои подумали, что я лишаю себя жизни.
Жандармы из личной злобы ко мне не давали мне покоя даже в тюрьме. Меня там по их приказанию ежедневно подвергали самому унизительному обыску с ног до головы. Жалобы на это прокурору ничуть не помогали. Меня ежедневно сводили с ума сценами самого отвратительного обращения с уголовными вплоть до их избиения. Мои жалобы на это прокурору и губернатору не помогали. Мне отвечали: «не ваше дело».
Свидания с родителями для меня и матери благодаря грубости жандармов превращались в пытку. Когда мать обращалась за разрешением на свидания, на нее грубо кричали, ей советовали отказаться от сына-злодея. На мои жалобы прокурору он отвечал: «жалуйтесь шефу жандармов». Для протеста против жандармских насилий я вынужден был объявить голодовку и голодал семь дней. Губернатор Богданович явившийся, непрошенный, в мою камеру, объявил мне, что жизнь одного человека ничто в сравнении с интересами государства. Не прошло и года, как он доказал, что для него ничто жизнь десятков людей.
Результатом голодовки был перевод в Самарскую тюрьму. Там мне приходилось встречаться с революционерами, собранными со всех концов России. От них, как от личных свидетелей, я узнал, что-то, что творилось со мной, повторялось всюду. Я лично видел людей, которых били в тюрьмах и полицейских участках, людей, которые не один раз выносили десять-двенадцать дней голодовки, людей, которых голодовкой и тюремным режимом вгоняли в чахотку. Еженедельно я видел партии политических, отправлявшиеся в далекую Сибирь.
Сидя в тюрьме я не преставал учиться революционной мудрости. Раздумывая над доходившими до меня слухами о событиях на воле, я превращался в решительного социалиста-революционера. Потрясающее впечатление произвели на меня известия о порках, учиненных в Вильно, Харькове и особенно расстрел Златоустовских рабочих.
Я, как бывший член Уральского союза, точно знаю, что люди, подвергшиеся расстрелу, как враги отечества, были люди очень простые, почти ничего не слыхавшие о революции. Они виновны только в том, что не захотели, чтобы уменьшили их жалованье, чтобы казна отнимала у них трудовой кусок хлеба. Мне рассказывали, что на площади были люди разного возраста, женщины и дети. Никто не ожидал такого конца, когда заиграл рожок, как сигнал к битве, люди ничего не поняли. 28 гробов, раненным нет числа, два залпа сотен солдат. И я понял тогда, насколько неотразима сила аффекта, под давлением которого совершаются убийства. О, в какой бессмысленной ярости я метался, тогда в своей тюремной клетке, как бился головой о тюремную стену, как бессильно ломал руки, которые не могли сокрушить тюремных решеток, и как горько, какими унизительными горькими слезами я плакал, я молил судьбу: о, если бы мне теперь воля! Зато, когда я узнал, что палач златоустовцев погиб, как свободно полной грудью я вздохнул! Боже мой, да будут вечно благословлены те люди, которые сделали, что должно было сделать. Богданович должен был погибнуть. Эта гибель чувствовалась в воздухе. Как гроза, она нависла и все, тяжело притаив дыхание, только ждали, когда же она разразиться. Один Богданович не ждал. Заручившись одобрением главного палача Плеве, он чувствовал себя спокойно и спокойно навещал свою любовницу, спокойно прогуливался в парке, наслаждаясь весной и жизнью.
Да, правительство сделало из меня, человека мирного, революционера. Целый ряд убийств и других преступлений, содеянных министрами и их агентами, заставил меня сначала оправдать, затем признать и ввести в программу террористические акты. Почему именно я перешел от теории к практике, потому что ведь все социалисты-революционеры решаются на выступление с оружием, на это ответить могу. Видно перст Божий отметил меня.
Когда я бежал из Сибири, я чувствовал, что за моей спиной стоят кровавые призраки, которые не оставляли меня ни днем, ни ночью и шептали: ты должен, ты должен пойти на Плеве. Когда я узнал, что творится министрами в России, я чувствовал себя не вправе пользоваться благоденствием и мирным житием. Мирная деятельность лично для меня уже не возможна.
Убивая министра Плеве, я совершил только то, чего требовала моя совесть. Очень жалею, что с министром погиб его кучер и что серьезной опасности подвергся капитан Цвецинский».
Зимний дворец не очень переживал по поводу убийства Плеве, но террористов испугался всерьез. Самодержавие решило изменить внутреннюю политику, но только декоративно. Монархию тревожили усиливавшиеся и усиливающиеся протестные настроения в державе, раздраженной невменяемо ведущейся японской войной. Для начала Зимний решил сменить в Петербурге градоначальника, и вся империя в очередной нескончаемый раз смеялась над тем, почему и как это было сделано. Жандарм Спиридович писал: «Генерал-адъютант Клейгельс был выдающимся градоначальником в смысле полицейском. Он любил полицейское дело, интересовался им, умел подбирать исполнительных офицеров и умел использовать их таланты. Сын его давнишнего приятеля, блестящий гвардейский кавалерист, тратил