ужчине для поцелуя. Эш втолкнул его в дверь. Но Гарри удалось выскользнуть обратно, и он прошептал: "Ты ничего ему не сделаешь", и не успел Эш опомниться, как парень обнял его, неловко чмокнул в руку чуть пониже плеча и исчез в доме.
Посещаемость борцовских представлений заметно упала, нужно было что-то делать для их пропагандирования. Не спрашивая согласия остальных, Эш решил на свой страх и риск предложить "Фольксвахт" статью о борцовских схватках.
Ho перед грязно-белой дверью редакции он ощутил, что его сюда привело опять-таки что-то другое. Сам по себе этот визит был абсолютно бессмысленным и бесцельным: все это борцовское шоу стало ему безразличным, ведь оно не принесло Илоне ровным счетом ничего, для Илоны должно было бы произойти нечто более важное, вероятно, действовать надо было более решительно, да и ясно ему было, что "Фольксвахт" не даст никакого сообщения, если она до сих пор не сделала этого по каким-то пролетарским соображениям. В принципе позиция социалистической газеты была достойна похвалы: на ее страницах, по крайней мере, просматривалось, где лево, а где право, имелось четкое разделение между буржуазным мировоззрением и пролетарским. Собственно, неплохо было бы обратить внимание матушки Хентьен на этих людей, которые, хотя и были обычными социалистами, но, подобно ей, чертыхались по адресу борцовских представлений, и она не смела бы больше посматривать свысока на социалиста Мартина. Вспомнив о Мартине, Эш оторопел, самому черту, наверное, неизвестно, что он, Август Эш, ищет сегодня здесь, в этой редакции! То, что причиной этому была не борьба, было совершенно ясно. Уже переступая порог редакции, он все еще ломал голову над этим, и только когда редактор самым оскорбительным образом его не узнал, только когда пришлось извлекать на свет Божий ту историю с забастовкой, дабы помочь человеку со столь плохой памятью, только тогда Эшу стало ясно, что дело-то все в Мартине. Он с ходу выпалил: "У меня для вас важная новость". "Ах, забастовка, — одним жестом редактор попытался приуменьшить значение данного события, — это дела давно минувших дней". "Конечно- раздраженно отрезал Эш, — но Гейринг-то еще в тюрьме". "Ну и что? Он получил свои три месяца". "Так нужно же в конце концов хоть что-то делать!.,"- не жалея голосовых связок, завопил Эш, что получилось помимо его воли. "Послушайте, да не орите вы на меня столь сильно, ведь не я же его засадил за решетку". Эш не был человеком, которого можно было легко сбить с толку. "Нужно что-то делать, — яростно и нетерпеливо настаивал он, — я знаю мальчиков, с которыми ваш порядочный господин Бертранд крутил шуры-муры… они в Кельне, а не в Италии!" — с триумфом добавил он. "Да они нам известны уже не один год, дорогой друг и товарищ. Или это и есть та новость, которую вы хотите нам предложить?" Эш остолбенел: "Да, но тогда почему вы ничего не предпринимаете? Он ведь пожертвовал собой", "Дорогой товарищ, — вмешался другой сотрудник редакции, — у вас, кажется, довольно детские представления о жизни. Но, по крайней мере, вам следовало бы знать, что мы живем в правовом государстве".
Он ждал, что Эш теперь попытается как-то объясниться, но тот, застыв, не говорил ни слова, так какое-то время они сидели, уставившись друг на друга, не зная, что сказать, не понимая друг друга, и каждый видел только наготу и отвратительность другого. На щеках Эша от волнения выступили красные пятна, слившись затем с коричневатым опенком кожи. На редакторе, как и в прошлый раз, был легкий коричневый бархатный пиджак, а его полноватое лицо с коричневыми свисающими усами было таким же мягким, как бархат его пиджака и одновременно таким же прочным. В таком сочетании было нечто кокетливое, и это напомнило Эшу напыщенные наряды мальчиков в забегаловках для гомосексуалистов. Он решительно встрепенулся: "Значит, защищаете голубого, который там, наверху? А другой за это должен гнить за решеткой". Он скорчил брезгливую физиономию, продемонстрировав свои лошадиные зубы. Редактор начал терять терпение: "Скажите, уважаемый, а почему, собственно, это так трогает вас?" Эш залился краской: "Вы преднамеренно препятствуете всему, что я могу спасти… статью вы не напечатали; малого, который упрятал его в тюрьму, этого Бертранда, вы защищаете… и вы… вы преподносите себя человеком, выступающим за свободу?!" Он горько усмехнулся, "В вашем лице свобода попала в хорошие руки!" Шут какой-то, подумал редактор, а поэтому ответил спокойно:
"Послушайте, это ведь технически невозможно, чтобы мы опубликовали как но вость то, что вы принесли нам с опозданием в недели и месяцы, так что…" Эш подхватился на ноги. "Уж вы от меня еще узнаете новости", — завопил он и бросился на улицу, громыхнув за собой грязно-белой дверью, которая закрылась лишь после того, как несколько раз хлопнула. На улице он остановился и задумался. Почему он вел себя таким образом? По силам ли ему было изменить то, что все эти социалисты- мерзавцы? Опять-таки госпожа Хентьен оказалась права, когда презирала эту свору. "Продажные писаки", — пробормотал он. А ведь он приходил к ним с самыми хорошими намерениями, желая дать им шанс оправдаться перед госпожой Хентьен. Опять самым неприятным образом возобновилось смещение и смешение вещей и точек зрения. Однозначным было то, что редактор вел себя как мерзавец, во-первых, вообще, а во-вторых, потому, что он пытался защищать этого президента Бертранда всеми средствами продажного писаки, да, именно продажного писаки, Ну и конечно мерзавцем был этот господин президент, хотя малыш и не хотел этого признавать, и нельзя ничего было этой скотине сделать. Правда, то, что малыш говорил о любви, опять-таки было правильным. Все относительно! Но одно становилось в высшей степени понятным: госпожа Хентьен не могла любить своего мужа; ее вынудили вступить в брак с этим хмырем. И поскольку Эш думал о мире, окружающем его, с величайшей ненавистью и о мерзавцах, которым, естественно, не место среди людей, тоже, сердце его наполнялось все большей враждебностью к президенту Бертранду, он ненавидел его независимо от его пороков и преступлений. Он попытался представить себе его, как тот восседает с надменным видом, с толстой сигарой в руке на мягком диване у обеденного стола в своем замке, а когда возвышенная картина наконец-то вырисовалась в табачном дыму, то он сравнил ее с изображением франтоватого портного, очень похожим на портрет, который висел над стойкой забегаловки и являл посетителям господина Хентьена.
На день рождения матушки Хентьен, который ежегодно надлежащим образом отмечался завсегдатаями, Эш раздобыл маленькую бронзовую Статую Свободы, подарок казался ему исполненным смысла, и не только как напоминание об американском будущем, но и как удачно подходящий к статуе Шиллера, благодаря которой он имел такой успех. В обед он вместе с подарком появился в забегаловке.
К сожалению, его постигло разочарование. Если бы он всучил свой подарок где-нибудь втихаря, то, вероятно, она оказалась бы в состоянии воспринять всю прелесть скульптуры; но панический страх, который охватывал ее при любом публичном сближении и проявлении на людях доверительности, настолько ослепил ее, что радость свою она высказала более чем скупо, ничего не изменилось в ее поведении и после того, как он извиняющимся тоном заметил, что, может быть, статуэтка удачно сочеталась бы со статуей Шиллера, "Да, если вы находите…" — безучастно процедила она, и это было все. Конечно, она могла бы использовать и этот подарок для украшения своей комнаты; но чтобы он не воображал себе, что все, что он тащит сюда, может претендовать на столь привилегированное место, и чтобы он раз и навсегда зарубил себе на носу, что она все еще достаточно высоко ставит чистоту своей комнаты, она повернулась и достала статуэтку Шиллера, дабы поставить ее вместе с новой Статуей Свободы на стойку рядом с Эйфелевой башней, Теперь там стояли певец свободы, американская статуя и французская башня, словно символы мыслей, которые были чужды госпоже Хентьен, а статуя протягивала руку, держащую факел, к господину Хентьену. Эшу показалось, что взгляд господина Хентьена оскверняет его подарки, он охотно бы потребовал, чтобы, по крайней мере, убрали портрет; а, впрочем, что бы это дало? Забегаловка, в которой вершил свои дела господин Хентьен, осталась бы в любом случае той же, а для него было даже лучше, что все честно и понятно остается на своем месте. Зачем врать и пытаться скрыть то, что скрыть невозможно! Для себя же он сделал открытие, что привлекла его сюда не только дешевизна угощения, которое он поглощал под взглядом господина Хентьена, но и что ему нужно его лицо для чего-то таинственного, подобного особой и горьковатой приправе к этому угощению: это была та же неизбежная горечь, с которой он позволил оскорбить себя неприветливому поведению матушки Хентьен и ощутил себя все же неизбежно сдавшимся, когда она в тот же момент ворчливо шепнула ему, что ночью он может заглянуть к ней.
Вторую половину дня он провел в похотливых мыслях о деловой любовной церемонии матушки Хентьен, В груди снова шевельнулись неприятные ощущения от этой деловитости, которая вступала в такое вопиющее противоречие с ее обычным отрицанием. В какие из ночей набралась она этих привычек? Забрезжила надежда, в которую он и сам не очень-то верил, и появилась уверенность, что все это исчезнет, однажды им нужно просто оказаться в Америке, и мягкость такой надежды растаяла в возбуждении, охватившем его, когда он ощутил в кармане ключ от двери ее дома. Он достал ключ и положил его на ладонь, ощущая гладкое железо стержня. Учить английский язык она, конечно же, отказалась, но дуновение будущего снова ощущалось в этих переулках. Ключ к свободе, подумал Эш. Собор высился серой громадой в поздних сумерках, торчали серые с металлическим отблеском башни, овеваемые ветрами нового и необычного. Эш считал часы, оставшиеся до полуночи. Важнее "Альгамбры" был бы набор девушек для Южной Америки. Целых пять часов, а затем откроются двери дома. Перед глазами Эша стояла ниша для постели, он видел ее, лежащую в постели: будто он скользит к ней, будто она вздрагивает от прикосновения его руки и его возбуждения, все это делает его дыхание частым и хриплым. А ведь еще на прошлой неделе и всегда до того она принимала его в глухой неподвижности, и хотя едва уловимое жесткое вздрагивание было чем-то очень незначительным, все же эта масса приподнялась в одном местечке, пусть крошечном, но все же девственном местечке, и это было подобно сигналу будущего и надежды. Эшу показалось неприличным сегодня, в день рождения матушки Хентьен, шляться по кабакам с проститутками; и он направился в "Альгамбру".