Эшафот забвения — страница 3 из 78

– Я не про Бубякина. Я про режиссера. Как мог какой-то там режиссер, даже широко известный в узких кругах, отмазать человека от тюряги?

– Э-э… – Серьга открыл было рот, чтобы объяснить, но тут же озадачился:

– Не знаю… Федька говорит, что это не человек, а просто феномен какой-то. Что ему любую душу вскрыть – что Федьке файлы бухгалтерского баланса совхоза “Светлый путь”. Не фиг делать.

– Господи, что за пургу ты несешь?

– За что купил – за то продаю, – обиделся Серьга и тут же уколол меня:

– Ты вот ведь тоже послезавтра на “Мосфильм” лыжи востришь… Голову помыть не забудь, снобка хренова… Что, интересно на обладателя Пальмы посмотреть?

– Нет, – совершенно искренне сказала я и тут же поняла, что соврала, – просто хочу подстраховаться. Защитить наши с тобой интересы.

– Наши с тобой интересы… Знаю я твои интересы… Бросить обезноженного кота Базилио при первом же удобном случае! Что, не правда? – заныл Серьга, страстно надеясь в душе, что я успокою его.

Вздохнув, я взъерошила его мягкие волосы:

– Конечно, не правда. Никуда я не уйду.

– А Федька ведь красивый, собака. Он у Туманова из-под носа лучших потаскух-бессребрениц уводил.

– Может быть, он и был когда-то ничего себе, но сейчас точно в тираж вышел.

– В смысле?

– Пообносился твой хакер, – возвела я напраслину на порочного красавчика Бубякина только для того, чтобы поддержать Серьгу, – у него теперь плешь на всю голову и двух передних зубов нет. Жаль, ты не видишь.

Серьга сразу же успокоился. Он привык верить мне на слово, бедняжка.

– Ты смотри, что делает с людьми наше постылое кризисное время за такой короткий срок. Пойдем водку допьем.

Мы вернулись на кухню.

– Только знаешь, Ева, тебе ничего не светит, – злорадно сказал Серьга, когда мы накатили по первой рюмке, – ничего не светит с этим режиссером.

– О чем ты?

– Федька говорил, этот поляк – странный человек. Он терпеть не может красивых женщин, он их на дух не переносит, даже в качестве придатка к хлопушке или осветительным приборам.

Несчастный Серьга все еще пытался охранять вольер с моей красотой, от которой не осталось и следа. Я захохотала. Я смеялась так, как не смеялась еще ни разу за последние три месяца. Торжествующий, освобожденный смех был для меня такой новой, такой сильной эмоцией, что, не справившись с ним, я даже закашлялась.

– Ты чего? – настороженно спросил Серьга, постучав по моей изнемогающей от хохота спине.

– Ничего Водкой подавилась.

– Впервые слышу, что можно подавиться водкой.

– А я впервые слышу, что можно ненавидеть красивых женщин только потому, что они красивы. Даже закоренелые педрилы себе этого не позволяют. Даже Ницше с самого крутого похмелья не мог себе этого позволить.

– А, может, он не Ницше. Может, он какой-нибудь непьющий Кафка, – резонно заметил Серьга.

Кафка, конечно же, Кафка. Я смотрела на Серьгу, маленького и беспомощного в своем инвалидном кресле, и только теперь начинала смутно понимать всю абсурдность нашего разговора вот уже добрых пятнадцать минут мы всерьез обсуждаем парня, которого никогда не видели. Но в этом был и положительный момент, во всяком случае, для Серьги от “покойной Роми Шнайдер” с ее всегдашним отвратительным настроением не осталось и следа Бразды правления были переданы кроткой и тихой хранительнице очага Анук Эме. Именно Анук Эме, веселая вдова из “Мужчины и женщины”, переквалифицировавшаяся в профессиональную чтицу, забьет остаток вечера трехсотстраничной криминулькой Серьга, тебе крупно повезло.

– Почитать тебе что-нибудь? – спросила я Серьгу.

– Только с выражением, – закапризничал он, уже уловив перемены в моем настроении.

– Всенепременно, мальчик мой. Со всеми знаками препинания и придыханием в эротических сценах.

– Без эротических сцен, пожалуйста. Не стоит обрекать инвалида на бесплодный хреновый онанизм.

– Серьга, ты даже об этом наслышан? Совсем взрослым стал.

– Я обхватила Серьгу за шею и ткнулась губами ему в ухо.

– Не обижайся на меня.

– Я не обижаюсь. Правда.

Я знала, что он говорит правду. И это была самая странная правда, которую только можно было себе представить. Вопреки всем законам бытия увечье и слепота сделали Серьгу мудрым и терпимым ко всему. Они даже шли ему, делали его неожиданно по-мужски привлекательным вот еще один сильный человек несет свой крест. Да к тому же еще оглашает окрестности персональной Голгофы шутками по поводу несовершенства конструкции инвалидного кресла. Несчастье придало ему ту сексуальность, которой он был напрочь лишен и о которой всегда втайне мечтал. Я ни разу не высказала этих своих крамольных мыслей вслух, но была почти уверена, что рано или поздно в нашей запущенной квартире возникнет женщина. Возможно даже – дочь патронажной сестры, которая снабжает Серьгу снотворным. Черт, нужно сказать Серьге, что фенобарбитал у меня закончился. Я остаюсь с ночными кошмарами один на один. Но даже предчувствие близкой ночи не сумело перебить другого предчувствия. Что-то в моей стоячей, как вода в болоте, жизни должно измениться. Неужели это “что-то” связано с послезавтрашней вылазкой на “Мосфильм”? Похоже, похоже. Похоже, что дело обстоит именно так интуиция еще никогда не подводила меня. Или я просто устала думать о смерти – других людей и своей собственной? А если это правда, то почему бы не оттянуться напоследок?

…Когда я прочла один и тот же абзац из Микки Спиллейна дважды. Серьга недовольно поинтересовался:

– О чем ты только думаешь?

– Ни о чем. Мне некогда думать. Я внимательно слежу за развитием сюжета.

– Он тебя заинтересовал, я вижу. – Серьга хмыкнул и потер слепые глаза.

– Не то слово как заинтересовал. С нетерпением жду развязки.

– Я не о книге. Я об этом режиссере, о котором Федька рассказывал.

– Да, – нехотя призналась я, – в проницательности тебе не откажешь.

– И что ты думаешь?

– Ненавижу таких типов. С гипертрофированным чувством собственной значимости и мозгами, имплантированными от бабочки-капустницы. Их нужно ставить на место, иначе они развалят всю иммунную систему человечества.

– Ладно, ладно, успокойся, – осадил меня Серьга. – Если хочешь, закончим на сегодня.

– Нет уж, добьем хотя бы главу, – мужественно сказала я и начала многострадальный абзац в третий раз: “Белая шволочь! Ты продолжаешь шмеяться над полицией! Где ты взял эти щто долларов?!"

* * *

…Я не опоздала ни на минуту, но Бубякин встретил меня на выходе из метро недовольной гримасой. Ему даже не пришло в голову взять у меня тяжелый планшет с картинами:

"Сама вызвалась, дура чертова, сама и дотащишь”. Мы загрузились в троллейбус, автономно друг от друга пробили талоны и в полном молчании добрались до “Мосфильма”. Молчание не тяготило меня, наоборот, я даже почувствовала нежность к хакеру-неудачнику: когда-то студия была частью моей жизни, и теперь мне нужно подготовиться к встрече, только и всего.

…Я помнила “Мосфильм” разным: огромным, полным соблазна лабиринтом, в котором навеки затерялись сценаристка-первокурсница Мышь и ее священная корова Иван. Проехаться в одном лифте с Людмилой Гурченко (особенно когда в сумке из финского кожзама лежит “Мое взрослое детство”, зачитанное до дыр), удержаться от автографа и презрительно выкатить глаза – о, это было верхом самоуверенного вгиковского шика! Потом была двухгодичная стажировка, и “Мосфильм” утратил невинное обаяние храма. Постылое рабочее место, только и всего: в студийном буфете я всегда брала винегрет, а в студийном аптечном ларьке – гематоген и аскорбиновую кислоту. Стажировка закончилась под невнятный грохот – в середине девяностых киноиндустрия, а вместе с ней и “Мосфильм” развалились на куски. А после того, что произошло со мной, я была уверена, что никогда не окажусь в его стенах: прошлая жизнь отрезана навсегда.

И вот теперь я возвращаюсь. Возвращаюсь в качестве случайной посетительницы, случайной спутницы случайного человека, для которой даже не заказан пропуск. А ведь я еще застала то время, когда пройти на “Мосфильм” было труднее, чем на военную базу ракет стратегического назначения.

Никакого пропуска не понадобилось. Бубякин провел меня мимо утратившей бдительность вахтерши совершенно спокойно, небрежно ткнув ей в лицо свои собственные корочки. Толстая старая вахтерша с вековыми морщинами на лбу, помнившими, казалось, еще братьев Люмьер, даже не удосужилась взглянуть в них: много вас тут шляется, шушеры, каждому в рыло заглядывать – никакого здоровья не хватит.

– Была здесь когда-нибудь? – спросил меня Бубякин. Это была его первая фраза за сегодняшнее утро.

– Нет, – кротко ответила я и для убедительности покачала головой.

– Теперь понятно, почему ты так рвалась сама картинки передать. Решила, так сказать, увидеть воочию жертвенный алтарь кинематографа. Типичный обывательский синдром. Будешь потом об этом историческом посещении рассказывать на ночь своим зассанным внукам. Вместо “Спокойной ночи, малыши”. Внуки-то есть?

Бубякин невинно посмотрел на меня, а я так же невинно посмотрела на него:

– Нет.

– А пора бы. Года, чай, немолодые…

Он отрывался по полной программе, он хотел достать меня, уж очень не нравилась ему моя седина, мое лицо, вызывающе не ухоженное. Я знала этот убийственный для женщин тип квелых сусликов: самка должна быть или красивой, или покончить с собой, нажравшись хозяйственных спичек.

Не говоря ни слова, я остановилась и аккуратно положила планшет с картинами на бетонные плиты дорожки, ведущей к административному корпусу. Ничего не подозревающий Бубякин сделал еще несколько шагов, когда его окликнул мой тихий властный голос:

– Подожди!

– Ну, что еще? В зобу дыханье сперло от близости искусства? Давай шевели булками, а то опоздаем.

– Повернись ко мне, падаль компьютерная!

– Чего-чего?..

Договорить он не успел. Он даже не успел сообразить, что произошло, когда оказался на бетоне с заломленной рукой и разбитым в кровь лицом. Теперь уже я отрывалась по полной программе. Отрывалась и не могла остановиться. Я метелила несчастного суслика с вполне профессиональной холодной яростью: именно так, как учил меня капитан Лапицкий. Именно так, как учил меня флегматичный инструктор Игнат. Я ничего, ничего не забыла, я Мамаем прошлась по всем болевым точкам бубякинского тела и остановилась только тогда, когда он перестал подавать признаки жизни.