Эшби — страница 10 из 24


Мы презирали гостей моей матери, богомолок и богомольцев, которые, дозволяй им это закон, с радостью секли бы своих слуг. Мы подкладывали усыпленных хлороформом больших пауков под шитые золотом скатерти, втыкали гвозди острием вверх в сиденья кресел, бросали жаб под столы. Через окошко в замковой башне мы наблюдали за прибытием гостей. Когда они выходили из авто, мы швыряли в них комья грязи, посыпали мукой, передразнивали их голоса. Мадмуазель Фулальба затыкала уши, мать падала в обморок, гости, отряхивая волосы, гримасничали, пытаясь изобразить улыбки. Придя в себя, мать робко выражала свое недовольство Фулальба, та поднималась, чтобы помыть нас и переодеть к обеду. Гвозди благополучно втыкались в праздные зады, жабы забирались на ступни, пауки лопались под скатертью. Мы с Друзиллой оставались безучастными. Раненные, дрожащие от испуга, с трудом сдерживая позывы рвоты, друзья моей матери заводили старую песню об ужасных новых нравах и временах, о вреде уравнения классов, разговоры, под которые бесстрастные слуги молча меняли блюда. Отец молчал, улыбался домашним, размышляя о библиотеке и своем прерванном труде.

~~~

Друзилла уехала в колледж. От меня же, по причине моего дурного глаза, отказались все директора, и я остался в Эшби под неусыпным наблюдением мадмуазель Фулальба. В первые дни я не желал ее видеть; Джонсон, наш садовник, приносил еду в мою комнату. Моя мать в салоне изливала душу пастору и испрашивала у него совета касательно моего образования. Я кричал, кидался на стены, кусал себе руки до крови. Голый, я извивался на полу. Я засыпал лишь под утро, когда в мутном ноябрьском рассвете фермеры, спотыкаясь, группками выходили из своих лачуг. Однажды, когда я наблюдал, как, тяжело шагая, они бредут к лесу, девочка в капюшоне, следующая за ними, обернулась ко мне, и, несмотря на туман, я увидел улыбку на ее бледном лице. Я не пожелал улыбнуться ей в ответ, но весь день я думал о ней и ждал ее с нетерпением. Назавтра, когда она проходила под окном, я помахал ей рукой. По ее лицу стекали капельки росы; волосы ее были светлы, она несла утро на своих плечах.

Я решил сдаться. Утром я спустился в галерею Аполлона; мадмуазель Фулальба подбежала ко мне и мертвой хваткой вцепилась в рукав моего пиджака. «Спокойно, Фулальба, — процедил я. — Я не собираюсь бежать».

Тут же из салона выскочила моя мать и обхватила меня руками; сопровождающий ее пастор начертал на моем лбу крест: «Святой отец, вы полагаете, что я одержим дьяволом?»

Он откололся от группы и выбежал в сад. Меня отвели в салон, зачитали мне письмо от Друзиллы: она счастлива в своем новом окружении и не спрашивает новостей обо мне.

Видя, что я перебесился, мать пригласила нескольких сыновей и дочерей окрестных аристократов. Дети явились в сопровождении своих гувернеров, те, под предводительством мадмуазель Фулальба, затеяли игру в прятки. Мы разбрелись по замку и по парку. Некоторые спрятались так основательно, что заблудились. С самого начала я обратил внимание на очень красивую девочку, от которой все держались несколько в стороне. После игры, когда мы сели за накрытый под кедрами стол, заставленный пирожными и гранатовым сиропом, я подошел к одинокой девочке, которой помогала есть и пить заботливая молодая гувернантка, и положил ладонь на ее загорелую руку. Другие дети удивленно уставились на меня. Я пригласил девочку прогуляться по парку. Гувернантка, несмотря на подаваемые ей знаки, отпустила нас.

Я увлек мою новую подружку под магнолии, хотел было взять ее за правую руку, чтобы помочь перебраться через канаву, и тут заметил, что у нее нет правой кисти. Сердце мое сжалось, и я принялся вслух проклинать мою мать и других детей. Девочка слушала меня молча. Во все время моего монолога тень мадмуазель Фулальба дрожала над водой канавы.

Мы побежали к оранжерее и там заперлись на ключ. Мы сели, прижавшись друг к другу, на деревянную скамью. Мадмуазель Фулальба стучала в стекло. Я встал, подобрал с земли рукоятку косы и резко открыл дверь. Мадмуазель Фулальба с криком метнулась прочь, обхватив руками голову. Я гнался за ней почти до канавы, где она едва не упала в воду, потом вернулся в оранжерею: девочка ждала меня, рисуя на утоптанной земле круги.

— Ты ей не сделал больно, я надеюсь? — спросила она, поднимая на меня свои ясные глаза.

— Пока нет, но в следующий раз… Как тебя зовут?

— Дороти де Карневон.

— Ты самая красивая из всех.

— Ты говоришь это из-за моей руки. Тебе меня жалко. Девочка без руки — это тебя втайне очаровывает.

Я прижал ее к себе, тогда она тихонько заплакала. Я сказал:

— Ты так же красива, как Друзилла.

Она тут же напряглась и отстранилась от меня:

— Говорят, она одержимая. Это правда?

— Кто тебе сказал?

— Флосс Мелифонт.

— Это я одержим ею.

Потом мы услышали шум мотора, за стеклом появилась молодая гувернантка, она постучала. Я сильнее прижал к себе Дороти, прижался губами к ее затылку, она хотела вырваться, но я крепко держал ее и искал губами ее рот. Ее платье треснуло на плече, мои пальцы пробрались в разрыв. Дороти, громко смеясь, вырвалась, убежала, уткнулась в платье своей гувернантки, та открыла дверь и подошла ко мне, как доброе животное. Положив ладони на наши головы, она повела нас к стоянке машин. Мадмуазель Фулальба, прямая и черная, стояла на лестнице; когда я к ней приблизился, она схватила меня за руку. Машина Дороти тронулась с места. Дороти помахала мне рукой, но тут же убрала ее — это была покалеченная рука — и покраснела; мои глаза наполнились слезами, я вырвался, подбежал к машине, прижался губами к стеклу; Дороти спрятала руку под пальто. Внезапно, очень быстро, она прижала ладонь к стеклу, к тому месту, где были мои губы, тут же убрала ее и прижала к своим губам; машина уехала.

Вечером, за обедом, мадмуазель Фулальба сверлила меня глазами: она казалась исполненной ревности, зависти, мести. Моя мать, уверовавшая в мое исцеление, долго обнимала меня и гладила по голове. Отец смотрел на меня со скрытой гордостью. Я уснул, и мне приснилось, что рука у Дороти золотая, а вены на ней — из кораллов.


Друзилла ни разу не написала мне из своего монастыря. Когда через три года она выпрыгнула из машины и побежала к лестнице, счастливая, трепетная, я увидел, что она совсем не изменилась — она и не могла измениться. Но я не вышел к ней навстречу. Я остался стоять, облокотившись на подоконник, в Пылающей комнате, горло мое было стиснуто, сердце колотилось. Я слышал крики в галерее, шорох пальто и чемоданов, звук поцелуев, удивленные восклицания. Потом ее шаги по лестнице, по галерее Аполлона. Дверь открылась, она бросилась ко мне, покрыла меня поцелуями и слезами. Как прежде, она, не раздеваясь, легла на флорентийскую плитку под портретом Иви-Дезир, я пристроился рядом, и так мы лежали до вечера, смеясь, плача, перекатываясь по полу, сминая одежду, перешептываясь, задыхаясь, обнимаясь с новым пылом и неведомой прежде свободой. Мадмуазель Фулальба звала нас ужинать. Несколько раз мы слышали, как она скребется в дверь. Потом настала тишина, и Друзилла стала моей.


Мне было шестнадцать лет. Друзилла носила деревенские платья из грубой ткани с широким корсетом. Летом я видел подъем ее груди. Я любил гладить кончиками пальцев горячую кожу, оставляя ладонь на прохладной ткани. Друзилла смотрела мне в глаза и, когда мои пальцы перемещались, опускала веки с влажными ресницами. Потом она подносила мою ладонь к своим губам. «Ангус, — шептала она с закрытыми глазами, — когда мы остановимся? Когда будет возможен хотя бы один день без желания? Моя мать видит нас, Ангус». Потом она поднимала веки, белки ее глаз сверкали в тени ее лба, и я видел, как она улыбается.

На каникулах мы оставляли отца с его виски, мать — с ее коврами, мадмуазель Фулальба — с ее невысказанными желаниями и уезжали на юг. Хозяева гостиниц удивлялись нашей молодости. Пейзажи запрыгивали в окно купе.

Мы не обедали у аристократов. У каждого из них нас ожидало письмо с прописями мадмуазель Фулальба. Но мы не обедали у них.

Только на склоне дня мы приближались к их молчаливым дворцам; иногда утром, на грани дня и ночи, мы оказывались в грязных, гнилых, безымянных местах, где-то в глубинах города.

Под прикосновением наших ладоней эти дворцы цвета морской волны распускались в лунной ночи, и мы следовали легкими шагами за заносчивыми разворотами их фасадов, углов и башен.

Мы спали в отелях; я заходил в комнату Друзиллы и ложился рядом с ней, не касаясь ее, скрестив руки под головой. Она выходила из ванны. От ее рук, от ее бедер поднимался пар. Ей было пятнадцать лет. Когда мы мечтали, ее глаза подергивались дымкой, а веки и ресницы блестели. Моя ладонь взлетала к ее рту, накрывала губы, я поворачивался к ней, ласкал ее грудь и живот. Ее ладонь следовала за моей. Каждую ночь те же жесты, похожие на удары ножей, а за ними нас поджидал стыд. В полдень мы погружались в прохладу церквей и склонялись с искренним раскаяньем перед фигурами святых. Но по мере того, как из глубины дворов и атриумов распространялся мрак, наши губы увлажнялись, наши груди смыкались в нетерпении. Тогда мы бежали к отелю, задыхаясь, бросались на кровать, я закрывал ладонью ее рот, раздвигал коленями ее ноги; запах пота, пыль, дыхание; ее рука, ее пальцы, ее губы скользили по мне, как языки пламени. Иногда Друзилла просила меня оставить ее в покое. Чего бы только не дала мадмуазель Фулальба, чтобы ласкать наши юные тела — еще этим летом в Линдисферне она настаивала на том, что должна присутствовать при нашем купании.


Летом в Линдисферне, зимой в Эшби, мы ездили верхом. Друзилла мчалась галопом вдоль моря по песку или снегу, мы взбирались на холмы Шевиота на самой границе Шотландии. Зимой лошади скользили по замерзшим болотам; в тростнике и в черном вереске мы находили окоченевших птиц; Друзилла дышала на них, прикладывала к щеке. Подо льдом блестели струи воды.

Летом кони били копытами по сухим торфяникам; сквозь тростники мы видели купающихся загорелых крестьянских детей и порхающих над их плечами зимородков; мы рассекали овечьи стада, и пастухи свистели вслед Друзилле; копыта коней сминали кузнечиков и золотые бутоны цветов. До самой Голландии море было объято блеском.