У меня не было никакого желания обратиться. Это все равно, что умереть. Верить в Бога — значит оскопить себя и мир, набросить покрывало на половину человека и земли, значит совершить измену.
Кэтрин Бон, жена Кортни, обожала Друзиллу, впивала ее слова, подражала ее голосу и походке. Она поверяла ей свои самые сокровенные тайны. Друзилла, наверно, пересказывала их Кортни во время их ночных свиданий. Иногда, в то время, как Кэтрин спала рядом с ребенком, до меня доносился их смех. Однажды ночью я столкнулся с Кортни в галерее Аполлона; увидев меня, он отшатнулся, попытался убежать, но я подошел к нему, улыбаясь, и предложил ему прогуляться по парку, чтобы, как я сказал, развеять нашу бессонницу. Не говоря ни слова, он последовал за мной на лестницу. Мы спустились по ступеням. В парке, в розовом кусте у последней ступеньки, сверкали два светлячка. Я указал на них Кортни. Он немедленно устремился к ним взглядом, словно боялся выказать хоть малейшее безразличие ко мне. Этой ночью мы долго говорили о ночном движении: зверей и растений, людей и камней, воды и облаков. Под конец он почти забыл, что только что наставил мне рога — хотя и был уверен, что я об этом знаю.
Кэтрин Бон боялась меня. Она не осмеливалась говорить со мной наедине. А ведь к тому времени мой демонический взгляд сильно потускнел.
Я мог бы воспользоваться ее простодушием и моим воздействием на нее. Но я не стремился ее соблазнить: ей еще предстояло узнать, что ее муж ей изменяет. К тому же для меня это оказалось бы слишком легкой победой.
Итак, я оставил при ней ее первые подозрения. Кортни проявлял в ее присутствие легкое беспокойство, на целые дни забывал о своем ребенке, в спорах всегда вставал на сторону Друзиллы. Я же, сам того не желая, всегда оказывался на стороне Кэтрин.
Кортни Бон удивлял меня. Я представлял себе борьбу между его врожденной скромностью и желанием, когда он в первый раз коснулся руки Друзиллы: бегут секунды, он придумывает отговорки и отсрочки, вот сейчас пройдет человек или животное, пробьют часы, пробежит по земле тень от облака. Но время проходит, рука опускается вдоль тела. И ее дрожь обличает томление.
В глубине души ему не могла не льстить любовь Друзиллы; она возбуждала его любопытство — именно такое чувство вызывает в подобных ему, любезно-легкомысленных людях, страсть, внушенная ими глубокой и развитой женщине. Или, скорее, не страсть, а искушение плоти и смятение духа.
Друзилла же была этой самой глубокой женщиной, непознаваемой и в то же время простой и ясной. Кортни стал для нее одним из тех горестных приключений, в которые женщина пускается без раздумий.
Я готовился к катастрофе.
Была ночь. Вечером в Бервике были куплены билеты до Лондона. Кортни, Друзилла и я после купания зашли на чашку чая к Лауре Пистилл. Кэтрин осталась в Эшби. По возвращении Друзилла и Кортни целовались на заднем сиденье, Джонсон уважительно смотрел на них в зеркало. Джонсон был в некотором роде молчаливым Сганарелем. Он понемногу втянулся в нашу инфернальную жизнь, он даже проникся от причастности к ней некоторым тщеславием, рассчитывая покаяться перед смертью.
Итак, Друзилла и Кортни перестали скрывать свою любовь. Пылкость, с которой они закончили прогулку не покидала их, и Кэтрин увидела наконец, что они любят друг друга. За обедом Кортни ласкал обнаженную руку Друзиллы, а потом, когда мы проследовали в салон, решительно обнял ее за талию и привлек к себе. Кэтрин вздрогнула, вцепившись в мою руку. Мы поднялись в свои спальни. Гася свет в салоне и в галерее, я увидел Джонсона, стоящего на лестнице, подняв глаза к окнам второго этажа: неподвижный и хрупкий в своей рыжей кожаной куртке, он терпеливо ждал.
Ближе к полночи, когда я уже хотел погасить лампу, в мою комнату вошла Кэтрин. Полуодетая, с распущенными волосами, она шла к моей постели, повторяя: «Возьмите меня, возьмите меня, я вас умоляю!» Я понял, что таким образом она рассчитывает отомстить за оскорбление, которое ей вечером нанес муж. Долго она молила меня об отмщении. С сухими блестящими глазами, с жесткими губами, она просила меня стать ее любовником, чтобы сохранить равенство, обещанное ими друг другу в начале их любви. Кэтрин принадлежала к той горделивой части человечества, проклятьем для которой служит верность. Она выбежала из моей спальни, крича, что я лицемер и слабак; в самом деле, это уже давно была подлинная правда. На заре в мою комнату вошел Джонсон, умоляя меня подняться к Друзилле. Кэтрин ударила Кортни ножом, а Друзиллу — серебряным подсвечником по голове, а потом выпрыгнула в окно и разбилась о мраморные ступени. Пока Джонсон подносил раненым сердечные средства и нюхательную соль, я наклонился в окно: белое, успокоенное тело Кэтрин колыхалось в сентябрьском тумане.
Друзилла пришла в себя, Кортни отвезли в больницу в Бервик. Кэтрин умерла. Кортни стал набожным, отказался видеться с нами, разорвал наши письма и вернулся в армию. Его повысили в чине, и он утешился. Два года спустя мы встретили его у Лауры. Теперь это был жалкий человек, еще более нескладный, чем раньше. Слушая его, глядя на него, можно было подумать, что он забыл Кэтрин, как забывают юношеский флирт.
Деньги у нас были. Туристы останавливались у решетки и осматривали сверху донизу башню Абершоу, где Дональбайн, лежа на животе на вялых яблоках для сидра, сочинял свои первые стихи. Друзилле являлись призраки: мадмуазель Фулальба плакала в учебной комнате, множилось эхо осиных роев, розы, сорванные ею, увядали в ее пальцах, ковры змеями сползали со стен. Мадмуазель Фулальба до сих пор дразнила наше воображение, она душила нас, хихикала в глубине галереи, грубо распахивала двери заброшенных комнат, по которым мы проходили зимними вечерами, ее ладонь наклоняла цветы в оранжерее, когтями впивалась в наши затылки, скользила по груди; мы пережили минуты отчаяния, почти безумия: Друзилла со слезами, криками, дрожа всем телом, бросалась ко мне. Она совсем не могла оставаться одна; скорчившись на диване, подогнув под себя ноги (когтистая рука могла в них вцепиться), она накрывалась пледами и шалями и малейшее дуновение, малейший шум доводили ее до судорог.
Что до меня, я рассчитывал на моих сторожей.
~~~
Я нанял нового лакея, постаравшись скрыть от него правду о том, что происходит в замке. Его звали Эдвард, он был светловолос, почтителен, скромен и как будто запуган. Друзилле понравилось вселять в него уверенность. Она сопровождала его к воскресным службам, дарила ему душеспасительные книги, организовывала вечерние молитвы в салоне Марса. Эдварду было семнадцать. Он очень скоро полюбил Друзиллу, вступался за нее перед слугами. Понемногу он узнал домашние тайны и услышал об оргиях в мансарде.
Он оставался верен Друзилле. Она не стремилась его искушать. Она видела, что его привязанность к ней растет по мере того, как он, исполняя свои обязанности, все больше узнавал нас, и, возможно, это смягчало ее. Я все же плохо ее знал. Я даже не знал, изменяла ли она мне; быть может, эти измены в ее глазах были совершенно невинны.
Она оставила его для своих услуг. Эдвард немного подучил латынь со священником. Ей нравился его голос. Она всегда влюблялась в голоса. Развалившись в кресле, расставив ноги на каминной решетке, скрестив руки за головой, она не спускала глаз с шевелюры и плеч Эдварда; тот же, пребывая в невинности духа и тела, не замечал тяжести ее желания.
Иногда она все же опускала ресницы, и тогда я любовался ее смятением. Мне нравилось смотреть, как она сдерживает, глотает свое желание.
Никогда она не говорила со мной об Эдварде, она жила только своим желанием. Мне доставались лишь взгляды и жесты. Эдвард повсюду следовал за ней по пятам.
Он боялся вечеров, тех мгновений, когда нужно было оставить Друзиллу и подняться в свою каморку под крышей. На лестнице служанки, смеясь, щекотали его. На площадке его поджидали лакеи, чтобы грубо обругать и толкнуть. Зная, что он ни за что не станет жаловаться, они регулярно воровали его жалованье.
Однажды вечером, забаррикадировавшись в своей клетушке, он со слезами рухнул на кровать. Порыв ветра освежил его горячий затылок; обхватив руками голову, он уселся на край кровати и вспомнил жития двух-трех святых, сравнивая их страдания со своими; в конце концов, он решил завтра же обо всем рассказать Друзилле. Она накажет грубиянов, может быть, даже прогонит их, а ему отведет комнатку рядом со своей спальней…
Прервав мечтания, он заметил, что между шкафом и окном промелькнула какая-то тень. Он встал и огляделся. От тени отделилась женская фигура. Он узнал в ней Кармиллу, самую младшую из служанок.
— Не кричи, не кричи, — прошептала она, отступая к окну. Они заперли меня здесь, я не хотела, я вырывалась. Они втолкнули меня в комнату…
— Зачем? Зачем? Что я им сделал?
— Не знаю. Не бей меня.
— Ты же знаешь, что я тебя не ударю.
— Ты плакал?
И она приблизилась к нему.
— И ты плакал?
Она обняла его за плечи и ласково провела ладонью по его ресницам. В его глазах заметался страх, он попятился к кровати, отталкивая от себя руки Кармиллы:
— Ты пришла, чтобы искушать меня.
Она склонилась на подоконник, и ее смех запутался в виноградной лозе.
— Ты пришла, чтобы искушать меня. Отвечай! Не притрагивайся ко мне.
Она обернулась и подалась к нему — корсаж расстегнут, губы блестят.
— Нет, я дотронусь. Ты красив. Я тебя люблю, люблю, слышишь?
— Ты лжешь. Уходи. Уходи к Герберту. Я видел вас однажды вечером…
— Фу, грубиян. Тебе надо было пойти в услужение к попу. К тому же тебе больше по сердцу знатные дамы.
— Замолчи!
— Ты знаешь, зачем они послали меня к тебе?
— Уходи!
— Если ты меня прогонишь, я открою дверь и…
— Кармилла, зачем ты творишь зло?
— Не тебе меня учить.