Любовью светилось мое лицо. Внутри меня выросло дерево. Всякий раз, как разговор заходил о тебе, на ветвях его распускались цветы.
Теперь ты от меня далека, изъедена болью, покорена, измучена, тронута тлением и распадом, ты в агонии, ты видишь то, чего не вижу я, слышишь то, чего не слышу я, ты прикоснулась к пустоте, ты находишь дорогу там, где я упаду, разум оставил тебя.
Смерть Друзиллы
Теперь я могу ее видеть в любой час дня или ночи. Перед тем, как войти в ее комнату, я поднимаю воротник куртки, словно на опушке влажного, сочащегося миазмами леса. Я подхожу к ней, не зная, улыбнется она мне или оттолкнет. Наклоняясь над ней, я дрожу от мысли, что она может плюнуть мне в лицо. Когда ее ладонь приближается к моим глазам, мне становится страшно. Я боюсь зловонной тени, стерегущей ее, как дракон. Эдвард ее не боится, он удерживает ее в жизни, впитывая ее смертный пот своими напряженными руками, своим тяжелым от желания телом.
Медленно приближается ночь. Вот она подходит к окну, нетерпеливая царица с покрытой золотом, как у саламандры, грудью; вот она поднимается в оконном проеме, милостивая и губительная влага, змея, змея. Нахлынув с заходом солнца, она скользит из лиловых кустов, ползет по накрытой тенями деревьев траве, подступает к домам, к фермам вместе с размытыми очертаниями возвращающихся с пастбищ животных, сталкивает школьника с разбитой дороги, закрывает изгороди, правит природой и людскими сердцами.
Медленно приближается ночь, укрывая мои плечи чернильным руном.
Ил поднимается мне до колен. Я слышу дыхание Друзиллы в соседней комнате; когда я открываю дверь, я вижу громадного серого краба, прячущегося в тень комода, и липкие соленые следы на паркете.
Эдвард плавает в этом аквариуме, как черная медуза. В продолжении его жестов — цветение, приливы и череда теней. Сегодня страстная суббота. Мрак хватает за горло. Грусть — временное зло. Здесь скрыт свет дня, солнце ночи, щека в конце сырой дороги.
Тень грызет ее руки, я целую черствый хлеб ее щек. Безумие изогнуло ее тело, как обгоревшую ветку. Ее глаза смотрят на меня, как озера, скованные льдом.
Эдвард поднялся к себе, чтобы переодеться к церковной службе.
Хотел бы я проникнуть в его душу. Губы его дрожат, но я подозреваю его в холодности и равнодушии. Он живет лишь противоречиями, и вся его привлекательность исходит из угнетения плоти. Его влекут великие страсти, но он остается верным своим детским обидам. Когда он хочет оставаться непреклонным, он смягчается. Его оружие — улыбка, и он осведомлен об этом. Осознавая в себе презрение к кому-либо, он способен даже это чувство выразить улыбкой. Он хочет быть волевым человеком, но удается ему быть только упрямым.
В его глазах, правда не вполне ясно, читается то, что его беспокоит — желание победить в бою и страх перед возможными ранами.
Он спускается. Когда он проходит мимо, я ощущаю запах ребенка после ванны. Хочу погладить его руку, зарыдать на его парящей груди, раствориться в нем; я его ненавижу, я ненавижу его ясное лицо, по которому проплывают фальшивые облака отрочества, я ненавижу неловкость его рук, скованность бедер и дрожание щек.
Ненависть изматывает. Я жил близ реки, но деревья и кусты скрывали ее от меня. Я увязал в окружающих ее болотах. Иногда до меня доносилось ее журчание, ее ядовитый запах; жесткие травы, зеленые, как камни, раскрывались передо мной с треском раздираемой плоти.
Ты, что удаляешься от меня, как отплывающий от пристани парусник, я теперь — пустынный порт, кружащийся в студеной ночи. Иногда по ночам я ощущал тебя рядом как вихрь в лесу, как груженый золотом корабль, как чайку, полную влаги и мрака. Ты плакала. О, мои губы на серебре твоих щек!
Одиночество мое будет ужасно; мои плечи слабеют.
Прежде, когда я ощущал себя слабым, я предпочитал уступить этой слабости. Когда я ощущал себя сильным, я подчинялся этой радостной силе. Но оба этих чувства я считал одинаково плодотворными — я недисциплинированный исследователь.
Истинный разум состоит в том, чтобы каждый раз доходить до пределов самого себя. Теперь я поднимаю голову и вижу сверкающие фасады, крутящиеся в твердом небе с шорохом горящего бархата. Я поднимаю голову и говорю: «Не зря я хранил мое сердце чистым: моя плоть и мое сердце истощены; разрушительный шквал, как первая буря весны, свирепствует в них, ледяной вихрь, насыщенный тиной; тяжелые тени и капли, как пальмовые листья, стучатся в мой лоб, как в песчаный атолл, моя ладонь под ними — мирный парник посреди сада».
Вихрь заглушил ненужные слова: все теперь — только вихрь и молчание. Желтые воды, серебристые воды, зеленые воды текут, бурлят, блестят у подножий дворцов.
Вспышка молнии освещает лужайку.
По ночам, перед пробуждением мертвенной равнины, ты шелестела под белесым окном, твои щеки дрожали. Ты — лучащийся тополь, освещающий строгие контуры елей. Вслушиваясь в твой голос, я забывал лики безумия и греха. Я скользил по твоим бедрам — склонам неистовой бури.
Друзилла, перламутровая весна, ирис морей, изумрудная тюрьма, болотный мед, магнолия под снегом, утренняя обитель, вечерний покой, поля из крови и перламутра, озеро крика, роса на плечах, глубокие снега, дождь в океане, листва воды, орел ветра, орел солнца, связка тростника.
~~~
Друзилла, утро с привкусом горечи, утро цвета извести, дымка эвкалипта под жестоким солнцем, крик света на границе моего сознания, полуденный ручей, травяное ложе, солнечный карп, невидимая саламандра в сумеречной тине, речной мед.
Эдвард выходит из своей комнаты, снимает телефонную трубку, звонит доктору леди Пистилл. Я выхожу в парк. Там, в глубине, за псарней и домиком охраны, есть остужающее, утешающее снежное пятно. Джонсон бежит к замку. Я прохаживаюсь. Снег хрустит, как меренги. Я прохаживаюсь. Я смеюсь. За мхом и плющом слышится ворчание псов. Я слышу шум реки, но не знаю, куда она течет. Освобождение близко. Я ощущаю его, как легкий бриз на щеке.
Друзилла умерла под вечер. Леди Пистилл со своим врачом приехала на зеленой машине Джонсона. В глубине парка выли собаки. Леди Пистилл позвонила в Селькирк: директор колледжа сказал, что ребенок будет срочно отправлен к нам; Джонсон снова сел в зеленую машину. Эдвард заперся в прачечной.
Я вышел на мокрую террасу, над блестящими каменными плитами скользили стрижи. Я прижался лбом к балюстраде. Я не заметил, как опустилась тьма. Сосновый лес в долине Эшби склонялся и шумел, как живая крепость пророков. Собаки Джонсона, которых забыли запереть, носились по лугу. Одна из них подбежала к моим ногам. Свет за моей спиной стал резче. Все тени, все запахи болезни, скопившиеся за последние месяцы, растворились в ночи.
У садовой решетки я увидел Кортни. Он подошел по аллее ко мне и положил руки мне на плечи.
— Я вернулся с Кипра, — сказал он, — услышал известие и отплыл в Бервик.
— Спасибо, что приехали. Не поможете ли мне нарвать веток для венков?
Мы углубились под кроны лиственниц. В своем намокшем, облепленном иголками кителе он походил на школяра. Рядом, почти щека к щеке, мы срывали легкие хвойные лапы. Зеленая машина вновь пересекла лужайку. Мальчик, закутанный в потертый дорожный плед, вышел из кабины. Джонсон взял его за руку. Они стали медленно подниматься по ступеням. Леди Пистилл в лучах прожектора протянула ладони им навстречу. Замок закрыл старые дубовые веки ставен, сомкнул гранитный рот. Вдоль аллеи раскачивались ирисы.
Эпилог
Письмо майора Кортни Бона
Валентину Шевелюру
Бервик, лето 1952
Вы просите, мой друг, рассказать вам о последних днях лорда Эшби. Вас интересует, в каком расположении духа он покинул наш мир. Но вы должны знать это лучше меня — благодаря вашей молодости вы проворнее, чем я, разгадываете тайны жизни и смерти, делаете их постижимыми и обыденными. Лорд Эшби умер, как и жил, — одиноко; он жил с холодной душой и умер от холода. Его нашли в поле, под низким серым небом, глаза запорошены снегом, в руке зажат пучок замерзших можжевеловых веток. Искавший его с вечера лакей лишь под утро обнаружил его покрытое корочкой льда тело.
Смерть леди Друзиллы повергла его в оцепенение, лишь изредка прерываемое вздохами и судорожной дрожью. Он предстал перед нами с белым лицом, мрачным взглядом, раскрытыми губами. Когда его пригласили войти в комнату покойной, он слабо шевельнул рукой, словно отказываясь, но потом спокойно подошел к смертному ложу. Он склонился над лицом покойной, поцеловал ее в лоб, потом внезапно повернулся и решительным жестом приказал посетителям и слугам удалиться. Глубокой ночью он вышел из замка с телом на руках, направился в конюшню, сел на неоседланную кобылу и, прижав труп к конской гриве, ускакал в ночь. Припозднившиеся рыбаки видели, как он соскочил с лошади у пруда, перенес тело в лодку и направил ее к середине водоема. Поутру проходившие по берегу школьники заметили, что он, бледный и хрупкий в тумане, лежит в лодке поверх трупа. И вечером он лежал так же неподвижно. Цыгане, разбившие свой табор на холме над прудом, разожгли костры; на поверхности воды, еще недавно непроницаемо черной, заплясали отблески пламени; лорд Эшби очнулся и, поднявшись в лодке, погреб к берегу. Однако он был один, мертвое тело исчезло.
С тех пор жизнь в замке понемногу наладилась. Я снова встретился с лордом Эшби в июне. Когда я приехал в замок, все окна фасада были освещены; я нашел Ангуса на лужайке, он вышагивал взад-вперед по траве, не отрывая взгляда от этой необычной иллюминации. Он заметил мое удивление. «Я не могу видеть эти окна погасшими, — сказал он, — я пытаюсь представить себе, что сегодня праздник». Потом он положил мне ладонь на плечо и пробормотал: «Я очень несчастен, мой дорогой Кортни, но она спит там, в воде, она стала камнем, горой, болотом. Нет, нет, я больше ничего не могу сделать для нее». Мы вошли в салон, лорд Эшби приказал приготовить мне комнату: «Знаете, маленький Мелифонт создал ей репутацию колдуньи? Дороти де Карнавон говорила мне о том же, когда мы еще были детьми. Друзилла зашла дальше, чем другие, потому она и умерла. Колдунья…» До конца вечера он был почти весел; мы играли в шахматы — в этой игре он с детства выказывал блестящие способности. Он проводил меня до моей комнаты, жалость к нему переполняла меня, но я не знал, как ее выразить. Когда он желал мне спокойной ночи, его голос дрожал. Ночью я слышал его шаги над головой. Вам небезызвестны, мой друг, обстоятельства, при которых два года назад скончалась моя супруга Дороти. Не в первый раз после тех печальных событий я ночевал в Эшби, но я не мог ненавидеть леди Друзиллу, мои мысли стремились к ней, и заря застала меня плачущим от ярости в подушку, мое лицо горело, я вспоминал все подробности нашей последней встречи. Невозможно забыть ее глаза, устремленные на вас, холодные и яркие, как капли росы, зеркала, полные облаков и ветра.